Все притихло как будто ожидало чего то небывалого

Обыкновенная история (140 стр.)

Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что её вызвало: восход солнца, свежий воз-дух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что идёт через рощу. Пришла Агра-фена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на неё и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем. Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множе-ство приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек.

Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза её заблистали; все силы её души и тела перешли в зрение: на дороге что-то зачернело. Кто-то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спус-кается с горы. Анна Павловна нахмурилась.

– Вот кого-то понесла нелёгкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.

Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устре-мила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накалённый знойными лучами солнца, становился душен и тяжёл Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – всё облеклось в безразличный, какой-то зловещий цвет.

Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чу-довище, чёрное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Всё затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колёсами. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдалённый гул.

Всё притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Всё спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шёпотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего, торжественного молчания. Вот от лесу как передовой вестник пронёсся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снёс соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.

Пронёсся. Опять безмолвие. Всё суетится и прячется; только глупый баран не предчувству-ет ничего: он равнодушно жуёт свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да пёрышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вих-рем.

Упали две, три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повёл маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.

Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался от коновязи и мчится с верёвкой в поле; тщетно преследует его кре-стьянин. А дождь так и сыплет, так и сечёт, всё чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.

При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.

– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.

Вдруг послышался стук колёс, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.

Источник

Все притихло как будто ожидало чего то небывалого

Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что ее вызвало: восход солнца, свежий воздух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что

10 идет через рощу. Пришла Аграфена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на нее и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем? Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множество приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек.

Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза ее заблистали; все силы ее души и тела перешли в зрение: на дороге что-то зачернело. Кто-то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спускается с горы. Анна Павловна

– Вот кого-то понесла нелегкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.

Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел. Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – всё облеклось в

30 безразличный, какой-то зловещий цвет.

Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Всё затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колесами. Туча надвигалась грозно.

40 Вскоре медленно прокатился отдаленный гул.

Всё притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Всё спряталось и безмолвствовало,

и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шепотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего торжественного молчания. Вот от лесу как передовой

10 вестник пронесся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снес соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.

Пронесся. Опять безмолвие. Всё суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно

20 жует свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да перышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем.

Упали две-три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повел маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.

Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался

30 от коновязи и мчится с веревкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечет, всё чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.

При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.

– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.

40 Вдруг послышался стук колес, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.

«Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».

Она не знала, что подумать; но вскоре всё объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объедения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны.

– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.

– Грех это думать! к кому другому, матушка, – так!

Источник

Все притихло как будто ожидало чего то небывалого

Роман в двух частях

Писатели двумя способами исследуют жизнь – умственным, начинающимся с размышлений о явлениях жизни, и художническим, суть которого – постижение тех же явлений не умом (или, вернее, не только умом), а всей своей человеческой сущностью, или как принято говорить, интуитивно.

Интеллектуальное познание жизни приводит автора к логическому изложению изученного им материала, художническое – к выражению сущности тех же явлений через систему художественных образов. Писатель-беллетрист как бы дает картину жизни, но не просто копию с нее, а преображенную в новую художественную реальность, отчего явления, заинтересовавшие автора и освещенные ярким светом его гения или таланта, предстают перед нами особо зримыми, а иногда и зримыми насквозь.

Предполагается, что истинный писатель дает нам жизнь только в виде художественного ее изображения. Но на деле таких «чистых» авторов не так много, а может быть, и не бывает совсем. Чаще всего писатель является и художником и мыслителем.

Иван Александрович Гончаров издавна считается одним из самых объективных русских писателей, то есть писателем, в произведениях которого личные симпатии или антипатии не выставляются в качестве мерила тех или иных жизненных ценностей. Он дает художественные картины жизни объективно, как бы «добру и злу внимая равнодушно», предоставляя читателю самому, своим собственным умом вершить суд и выносить приговор.

Именно в романе «Обыкновенная история» Гончаров устами сотрудника журнала излагает эту мысль в самом ее чистом виде: «…писатель тогда только, во-первых, напишет дельно, когда не будет находиться под влиянием личного увлечения и пристрастия. Он должен обозревать покойным и светлым взглядом жизнь и людей вообще, – иначе выразит только свое я, до которого никому нет дела». А в статье «Лучше поздно, чем никогда» Гончаров замечает: «…я о себе прежде скажу, что принадлежу к последней категории, то есть увлекаюсь больше всего (как это заметил обо мне Белинский) „своею способностью рисовать“.

И в своем первом романе Гончаров нарисовал картину русской жизни в небольшой деревенской усадьбе и в Петербурге 40-х годов XIX века. Разумеется, Гончаров не мог дать полной картины жизни и деревни и Петербурга, как вообще ни один автор не может этого сделать, потому что жизнь всегда многообразнее любого ее изображения. Посмотрим, получилась ли изображаемая картина объективной, как этого желал автор, или какие-то побочные соображения сделали эту картину субъективной.

Драматическим содержанием романа является та своеобразная дуэль, которую ведут два главных ее персонажа: молодой человек Александр Адуев и его дядя Петр Иваныч. Дуэль увлекательная, динамичная, в которой успех выпадает на долю то одной, то другой стороны. Поединок за право прожить жизнь согласно своим идеалам. А идеалы у дяди и племянника прямо противоположные.

Юный Александр является в Петербург прямо из теплых материнских объятий, с ног до головы одетый в доспехи высоких и благородных душевных порывов, является в столицу не из праздного любопытства, а с тем, чтобы вступить в решительный бой со всем бездушным, расчетливым, гнусным. «Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности», – восклицает этот наивный идеалист. И на бой он вызвал не кого-нибудь, а весь мир зла. Этакий маленький доморощенный донкихотик! И ведь тоже начитавшийся и наслушавшийся всяческих благородных бредней.

Тонкая ирония Гончарова, с какой он описывает в начале романа своего юного героя – его отъезд из дома, клятвы в вечной любви Сонечке и другу своему Поспелову, первые его робкие шаги в Петербурге, – именно этот весьма насмешливый взгляд Гончарова на своего юного героя делает образ Адуева-младшего милым нашему сердцу, но уже заранее предопределяет исход борьбы племянника и дяди. К истинным героям, способным на великие подвиги, авторы не относятся с иронией.

А вот и противная сторона: столичный житель, владелец стекольного и фарфорового завода, чиновкник особых поручений, человек трезвого ума и практического смысла, тридцатидевятилетний Петр Иваныч Адуев – второй герой романа. Гончаров наделяет его и юмором, и даже сарказмом, но сам не относится к этому своему детищу с иронией, что заставляет нас предполагать: вот он, истинный герой романа, вот тот, на кого автор предлагает нам взять равнение.

Два этих характера, заинтересовавшие Гончаров, были ярчайшими типа своего времени. Родоначальником первого явился Владимир Ленский, второго – сам Евгений Онегин, хотя и в сильно преображенном виде. Замечу здесь в скобках, что и холодность Онегина, его опытность терпят точно такой же крах, как и опытность и значение жизни Петра Иваныча Адуева.

Еще смутно ощущая цельность своего романа, Гончаров пишет: «…в встрече мягкого, избалованного ленью и барством, мечтателя-племянника с практическим дядей – выразился намек на мотив, который едва только начал разыгрываться в самом бойком центре – в Петербурге. Мотив этот – слабое мерцание сознания необходимости труда, настоящего, не рутинного, а живого дела в борьбе со всероссийским застоем».

Гончарову очень хочется взять себе в образец именно этого человека «живого дела», и не только себе, но и предложить его вниманию читателя именно в качестве образца.

Вот он высмеивает «вещественные знаки… невещественных отношений» – колечко и локон, подаренные Сонечкой при прощании уезжающему в столицу любимому Сашеньке. «И это ты вез за тысячу пятьсот верст. Лучше бы ты привез еще мешок сушеной малины», – советует дядя и швыряет в окно бесценные для Александра символы вечной любви. Александру кажутся дикими и холодными слова дяди и его поступки. Может ли он забыть свою Сонечку? Никогда.

Увы, прав оказался дядя. Прошло совсем немного времени, и Александр влюбляется в Наденьку Любецкую, влюбляется со всем пылом молодости, со свойственной его натуре страстностью, безотчетно, бездумно. Сонечка забыта совершенно. Он даже не только ни разу не вспомнит ее, но и забудет ее имя. Любовь к Наденьке заполнит Александра целиком. Конца не будет его лучезарному счастью. Какое тут может быть дело, о котором твердит дядя, какая работа, когда он, можно сказать, денно и нощно пропадает за городом у Любецких! Ах, уж этот дядя, у него на уме только дело. Бесчувственный. Как у него язык поворачивается говорить, что Наденька, его Наденька, это божество, это совершенство, может его надуть. «Она обманет! Этот ангел, эта олицетворенная искренность…» – восклицает юный Александр. «А все-таки женщина, и, вероятно, обманет», – отвечает дядя. Ох, эти трезвые, беспощадные ум и опыт. Тяжело. Но правда: Наденька обманула. Она влюбилась в графа, и Александр получает отставку. Вся жизнь сразу же окрасилась в черный цвет. А дядя твердит: я же предупреждал тебя.

Александр терпит крах решительно по всем статьям – в любви, в дружбе, в порывах к творчеству, в работе. Всё, решительно всё, чему учили его учителя и книги, все оказалось вздором и с легким хрустом разлеталось под железной поступью трезвого рассудка и практического дела. В самой напряженной сцене романа, когда Александр доведен до отчаяния, запил, опустился, воля его атрофирована, интерес к жизни исчез полностью, дядя последний лепет оправдания племянника парирует: «Чего я требовал от тебя – не я все это выдумал». «Кто же? – спросила Лизавета Александровна (жена Петра Иваныча – В.Р.). – Век».

Вот где открылась главная мотивировка поведения Петра Иваныча Адуева. Веление века! Век требовал! «Посмотри-ка, – взывает он, – на нынешнюю молодежь: что за молодцы! Как все кипит умственною деятельностью, энергией, как ловко и легко расправляются они со всем этим вздором, что на вашем старом языке называется треволнениями, страданиями… и черт знает что еще!»

Источник

Оо «Педагогическая ассоциация Еврейской автономной области» Сопутствующее повторение

НазваниеОо «Педагогическая ассоциация Еврейской автономной области» Сопутствующее повторение
страница19/31
Дата публикации23.02.2017
Размер1.4 Mb.
ТипДокументы

h.120-bal.ru > Документы > Документы

41. Тематический контроль: контрольный диктант
с грамматическим заданием

Контрольный диктант с грамматическим заданием

Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел. Вот и солнце спряталось. И лес, и дальние деревни, и трава – все облеклось в какой-то зловещий цвет. С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, будто простирая огромные крылья по сторонам. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдаленный гул.

Все притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Все спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились и только изредка наклонялись верхушками, как будто предупреждая шепотом о близкой опасности. Вдруг из леса пронесся свежий ветерок, повеял прохладой, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах.

Упали две-три крупные капли дождя, и вдруг блеснула молния. Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно прокатился в воздухе. (168 слов)

(1) I в – составьте схемы СПП предложений.

II в – в тексте укажите осложняющие предложение элементы.

(2) Разберите слова по составу, постройте словообразовательные цепочки.

I в – безмолвствовало, предчувствие

II в – предупреждая, надвигалось.

1) объясните слово «мимоходом»;

2) на предыдущих уроках вводите слова диктанта, включая их в урок.

Жанры речи: аннотация и реферат

42. Особенности содержания, композиции и языка аннотации

(подготовка к контрольному словарному диктанту)

I вариант II вариант
1. будущее реферат

2. экологический традиция

3. чествовать героя мозаика

4. оранжерея будущее

5. эффект деятельный

6. резервы конспект

8. оптимизм интенсивный

9. пессимизм экология

10. идеологический комментарий

11. аккомпанировать прогрессивный

12. конспект колоссальный

13. декларировать ресурсы

15. мировоззрение газификация

16. электрификация пессимист

17. традиция эффективный

18. интенсивный гуманизм

19. прогресс мировоззрение

20. миропонимание популярный

21. колоссальный чествовать героя

22. комментатор идеология

23. гостиная аккомпанемент

24. активный оптимизм

25. каллиграфия аплодировать

43. Особенности содержания, композиции и языка реферата

Контрольный словарный диктант

(выбери один из вариантов урока 42)

Бессоюзные сложные предложения

44. Бессоюзные предложения. Средства связи частей
и оформление смысловых отношений

БСП. Тестовый срез (разграничение ССП, СПП и БСП)
(3 уровень)

1) Он опустил монету, снял трубку, набрал номер. (Л. Кузнецов)

2) Нам не очень ловко, но охотники – народ неразборчивый. (И. Тургенев)

3) Жар меня томил; я предвидел бессонную ночь и рад был поболтать с добрым человеком. (И. Тургенев)

4) Вот за ларец принялся он: вертит его со всех сторон и голову свою ломает.
(И. Крылов)

5) Из тамбура потянуло теплом, послышался неясный гул. (Г. Аладимов)

6) Он ходил по крошечному огороду, заросшему бурьяном, заваленному мусором, где ярко теплились несколько поздних цветов тыквы – оранжевых, мясистых, волосатых, со сладкой жидкостью на дне прозрачной чашечки. (В. Катаев)

7) Подождет, подождет – и снова тащит гравий обратно, и снова шлепнет.
(В. Катаев)

8) По вечерам Париж погружался в ледяную тьму; нигде не горели фонари, не светились окна. (Ч. Чаздалов)

9) В них [пословицах] все есть: издевка, насмешка, попрек словом, все шевелящее и задирающее за живое. (Н. Гоголь)

Источник

Онлайн чтение книги Обыкновенная история
VI

Утро было прекрасное. Знакомое читателю озеро в селе Грачах чуть-чуть рябело от легкой зыби. Глаза невольно зажимались от слепительного блеска солнечных лучей, сверкавших то алмазными, то изумрудными искрами в воде. Плакучие березы купали в озере свои ветви, и кое-где берега поросли осокой, в которой прятались большие желтые цветы, покоившиеся на широких плавучих листьях. На солнце набегали иногда легкие облака; вдруг оно как будто отвернется от Грачей; тогда и озеро, и роща, и село – все мгновенно потемнеет; одна даль ярко сияет. Облако пройдет – озеро опять заблестит, нивы обольются точно золотом.

Анна Павловна с пяти часов сидит на балконе. Что ее вызвало: восход солнца, свежий воздух или пение жаворонка? Нет! она не сводит глаз с дороги, что идет через рощу. Пришла Аграфена просить ключей. Анна Павловна не поглядела на нее и, не спуская глаз с дороги, отдала ключи и не спросила даже зачем. Явился повар: она, тоже не глядя на него, отдала ему множество приказаний. Другой день стол заказывался на десять человек.

Анна Павловна осталась опять одна. Вдруг глаза ее заблистали; все силы ее души и тела перешли в зрение: на дороге что-то зачернело. Кто-то едет, но тихо, медленно. Ах! это воз спускается с горы. Анна Павловна нахмурилась.

– Вот кого-то понесла нелегкая! – проворчала она, – нет, чтоб объехать кругом; все лезут сюда.

Она с неудовольствием опустилась опять в кресло и опять с трепетным ожиданием устремила взгляд на рощу, не замечая ничего вокруг. А вокруг было что заметить: декорация начала значительно изменяться. Полуденный воздух, накаленный знойными лучами солнца, становился душен и тяжел Вот и солнце спряталось. Стало темно. И лес, и дальние деревни, и трава – все облеклось в безразличный, какой-то зловещий цвет.

Анна Павловна очнулась и взглянула вверх. Боже мой! С запада тянулось, точно живое чудовище, черное, безобразное пятно с медным отливом по краям и быстро надвигалось на село и на рощу, простирая будто огромные крылья по сторонам. Все затосковало в природе. Коровы понурили головы; лошади обмахивались хвостами, раздували ноздри и фыркали, встряхивая гривой. Пыль под их копытами не поднималась вверх, но тяжело, как песок, рассыпалась под колесами. Туча надвигалась грозно. Вскоре медленно прокатился отдаленный гул.

Все притихло, как будто ожидало чего-то небывалого. Куда девались эти птицы, которые так резво порхали и пели при солнышке? Где насекомые, что так разнообразно жужжали в траве? Все спряталось и безмолвствовало, и бездушные предметы, казалось, разделяли зловещее предчувствие. Деревья перестали покачиваться и задевать друг друга сучьями; они выпрямились; только изредка наклонялись верхушками между собою, как будто взаимно предупреждая себя шепотом о близкой опасности. Туча уже обложила горизонт и образовала какой-то свинцовый, непроницаемый свод. В деревне все старались убраться вовремя по домам. Наступила минута всеобщего, торжественного молчания. Вот от лесу как передовой вестник пронесся свежий ветерок, повеял прохладой в лицо путнику, прошумел по листьям, захлопнул мимоходом ворота в избе и, вскрутя пыль на улице, затих в кустах. Следом за ним мчится бурный вихрь, медленно двигая по дороге столб пыли; вот ворвался в деревню, сбросил несколько гнилых досок с забора, снес соломенную кровлю, взвил юбку у несущей воду крестьянки и погнал вдоль улицы петухов и кур, раздувая им хвосты.

Пронесся. Опять безмолвие. Все суетится и прячется; только глупый баран не предчувствует ничего: он равнодушно жует свою жвачку, стоя посреди улицы, и глядит в одну сторону, не понимая общей тревоги; да перышко с соломинкой, кружась по дороге, силятся поспеть за вихрем.

Упали две, три крупные капли дождя – и вдруг блеснула молния. Старик встал с завалинки и поспешно повел маленьких внучат в избу; старуха, крестясь, торопливо закрыла окно.

Грянул гром и, заглушая людской шум, торжественно, царственно прокатился в воздухе. Испуганный конь оторвался от коновязи и мчится с веревкой в поле; тщетно преследует его крестьянин. А дождь так и сыплет, так и сечет, все чаще и чаще, и дробит в кровли и окна сильнее и сильнее. Беленькая ручка боязливо высовывает на балкон предмет нежных забот – цветы.

При первом ударе грома Анна Павловна перекрестилась и ушла с балкона.

– Нет, уж сегодня нечего, видно, ждать, – сказала она со вздохом, – от грозы где-нибудь остановился, разве к ночи.

Вдруг послышался стук колес, только не от рощи, а с другой стороны. Кто-то въехал на двор. У Адуевой замерло сердце.

«Как же оттуда? – думала она, – разве не хотел ли он тайком приехать? Да нет, тут не дорога».

Она не знала, что подумать; но вскоре все объяснилось. Через минуту вошел Антон Иваныч. Волосы его серебрились проседью; сам он растолстел; щеки отекли от бездействия и объедения. На нем был тот же сюртук, те же широкие панталоны.

– Уж я вас ждала, ждала, Антон Иваныч, – начала Анна Павловна, – думала, что не будете, – отчаялась было.

– Грех это думать! к кому другому, матушка, – так! меня не ко всякому залучишь… только не к вам. Замешкался не по своей вине: ведь я нынче на одной лошадке разъезжаю.

– Что так? – спросила рассеянно Анна Павловна, подвигаясь к окну.

– Чего, матушка, с крестин у Павла Савича пегашка захромала: угораздила нелегкая кучера положить через канавку старую дверь от амбара… бедные люди, видите! Не стало новой дощечки! А на двери-то был гвоздь или крючок, что ли, – лукавый их знает! Лошадь как ступила, так в сторону и шарахнулась и мне чуть было шеи не сломала… пострелы этакие! Вот с тех пор и хромает… Ведь есть же скареды такие! Вы не поверите, матушка, что это у них в доме: в иной богадельне лучше содержат народ. А в Москве, на Кузнецком мосту, что год, то тысяч десять и просадят!

– А ведь я от Сашеньки письмо получила, Антон Иваныч! – перебила она, – пишет, что около двадцатого будет: так я и не вспомнилась от радости.

– Слышал, матушка: Прошка сказывал, да я сначала-то не разобрал, что он говорит: подумал, что уж и приехал; с радости меня индо в пот бросило.

– Дай бог вам здоровья, Антон Иваныч, что любите нас.

– Еще бы не любить! Да ведь я Александра Федорыча на руках носил: все равно, что родной.

– Спасибо вам, Антон Иваныч: бог вас наградит! А я другую ночь почти не сплю и людям не даю спать: неравно приедет, а мы все дрыхнем – хорошо будет! Вчера и третьего дня до рощи пешком ходила, и нынче бы пошла, да старость проклятая одолевает. Ночью бессонница истомила. Садитесь-ка, Антон Иваныч. Да вы все перемокли: не хотите ли выпить и позавтракать? Обедать-то, может быть, поздно придется: станем поджидать дорогого гостя.

– Так разве, закусить. А то я уж, признаться, завтракать-то завтракал.

– А на перепутье у Марьи Карповны остановился. Ведь мимо их приходилось: больше для лошади, нежели для себя: ей дал отдохнуть. Шутка ли по нынешней жаре двенадцать верст махнуть! Там кстати и закусил. Хорошо, что не послушался: не остался, как ни удерживали, а то бы гроза захватила там на целый день.

– Что, каково поживает Марья Карповна?

– Слава богу! кланяется вам.

– Покорно благодарю; а дочка-то, Софья Михайловна, с муженьком-то, что?

– Ничего, матушка; уж шестой ребеночек в походе. Недели через две ожидают. Просили меня побывать около того времени. А у самих в доме бедность такая, что и не глядел бы. Кажись, до детей ли бы? так нет: туда же!

– Ей-богу! в покоях косяки все покривились; пол так и ходит под ногами; через крышу течет. И поправить-то не на что, а на стол подадут супу, ватрушек да баранины – вот вам и все! А ведь как усердно зовут!

– Туда же, за моего Сашеньку норовила, ворона этакая!

– Куда ей, матушка, за этакого сокола! Жду не дождусь, как бы взглянуть: чай, красавец какой! Я что-то смекаю, Анна Павловна: не высватал ли он там себе какую-нибудь княжну или графиню, да не едет ли просить вашего благословения да звать на свадьбу?

– Что вы, Антон Иваныч! – сказала Анна Павловна, млея от радости.

– Ах! вы, голубчик мой, дай бог вам здоровья. Да! вот было из ума вон: хотела вам рассказать, да и забыла: думаю, думаю, что такое, так на языке и вертится; вот ведь, чего доброго, так бы и прошло. Да не позавтракать ли вам прежде, или теперь рассказать?

– Все равно, матушка, хоть во время завтрака: я не пророню ни кусочка… ни словечка, бишь.

– Ну вот, – начала Анна Павловна, когда принесли завтрак и Антон Иваныч уселся за стол, – и вижу я…

– А что ж, вы сами-то разве не станете кушать? – спросил Антон Иваныч.

– И! до еды ли мне теперь? Мне и кусок в горло не пойдет; давеча и чашки чаю не допила. Вот я вижу во сне, что я будто сижу этак-то, а так, напротив меня, Аграфена стоит с подносом. Я и говорю будто ей: «Что же, мол, говорю, у тебя, Аграфена, поднос-то пустой?» – а она молчит, а сама смотрит все на дверь. «Ах, матушки мои! – думаю во сне-то сама про себя, – что же это она уставила туда глаза?» Вот и я стала смотреть… смотрю: вдруг Сашенька и входит, такой печальный, подошел ко мне и говорит, да так, словно наяву говорит: «Прощайте, говорит, маменька, я еду далеко, вон туда, – и указал на озеро, – и больше, говорит, не приеду». – «Куда же это, мой дружочек?» – спрашиваю я, а сердце так и ноет у меня. Он будто молчит, а сам смотрит на меня так странно да жалостно. «Да откуда ты взялся, голубчик?» – будто спрашиваю я опять. А он, сердечный, вздохнул и опять указал на озеро. «Из омута, – молвил чуть слышно, – от водяных». Я так вся и затряслась – и проснулась. Подушка у меня вся в слезах; и наяву-то не могу опомниться; сижу на постели, а сама плачу, так и заливаюсь, плачу. Как встала, сейчас затеплила лампадку перед Казанской божией матерью: авось она, милосердная заступница наша, сохранит его от всяких бед и напастей. Такое сомнение навело, ей-богу! не могу понять, что бы это значило? Не случилось бы с ним чего-нибудь? Гроза же этакая…

– Это хорошо, матушка, плакать во сне: к добру! – сказал Антон Иваныч, разбивая яйцо о тарелку, – завтра непременно будет.

– А я было думала, не пойти ли нам после завтрака до рощи, навстречу ему; как-нибудь бы дотащились; да вон ведь грязь какая вдруг сделалась.

– Нет, сегодня не будет: у меня есть примета!

В эту минуту по ветру донеслись отдаленные звуки колокольчика и вдруг смолкли. Анна Павловна притаила дыхание.

– Ах! – сказала она, облегчая грудь вздохом, – а я было думала…

– Господи, боже мой! никак колокольчик? – сказала она и бросилась к балкону.

– Нет, – отвечал Антон Иваныч, – это жеребенок тут близко пасется с колокольчиком на шее: я видел дорогой. Еще я пугнул его, а то в рожь бы забрел. Что вы не велите стреножить?

Вдруг колокольчик зазвенел как будто под самым балконом и заливался все громче и громче.

– Ах, батюшки! так и есть: сюда, сюда едет! Это он, он! – кричала Анна Павловна. – Ах, ах! Бегите, Антон Иваныч! Где люди? Где Аграфена? Никого нет. точно в чужой дом едет, боже мой!

Она совсем растерялась. А колокольчик звенел уже как будто в комнате.

Антон Иваныч выскочил из-за стола.

– Он! он! – кричал Антон Иваныч, – вон и Евсей на козлах! Где же у вас образ, хлеб-соль? Дайте скорее! Что же я вынесу к нему на крыльцо? Как можно без хлеба и соли? примета есть… Что это у вас за беспорядок! никто не подумал! Да что ж вы сами-то, Анна Павловна, стоите, нейдете навстречу? Бегите скорее.

– Не могу! – проговорила она с трудом, – ноги отнялись.

И с этими словами опустилась в кресла. Антон Иваныч схватил со стола ломоть хлеба, положил на тарелку, поставил солонку и бросился было в дверь.

– Ничего не приготовлено! – ворчал он.

Но в те же двери навстречу ему ворвались три лакея и две девки.

– Едет! едет! приехал! – кричали они, бледные, испуганные, как будто приехали разбойники.

Вслед за ними явился и Александр.

– Сашенька! друг ты мой. – воскликнула Анна Павловна и вдруг остановилась и глядела в недоумении на Александра.

– Где же Сашенька? – спросила она.

– Да это я, маменька! – отвечал он, целуя у ней руку.

Она поглядела на него пристально.

– Ты, точно ты, мой друг? – сказала она и крепко обняла его. Потом вдруг опять посмотрела на него.

– Да что с тобой? Ты нездоров? – спросила она с беспокойством, не выпуская его из объятий.

– Здоров! Что ж с тобой сталось, голубчик ты мой? Таким ли я отпустила тебя?

Она прижала его к сердцу и горько заплакала. Она целовала его в голову, в щеки, в глаза.

– Где же твои волоски? как шелк были! – приговаривала она сквозь слезы, – глаза светились, словно две звездочки; щеки – кровь с молоком; весь ты был, как наливное яблочко! Знать, извели лихие люди, позавидовали твоей красоте да моему счастью! А дядя-то чего смотрел? А еще отдала с рук на руки, как путному человеку! Не умел сберечь сокровища! Голубчик ты мой.

Старушка плакала и осыпа́ла ласками Александра.

«Видно, слезы-то во сне не к добру!» – подумал Антон Иваныч.

– Что это вы, матушка, над ним, словно над мертвым, вопите? – шепнул он, – нехорошо, примета есть.

– Здравствуйте, Александр Федорыч! – сказал он, – привел бог еще и на этом свете увидеться.

Александр молча подал ему руку. Антон Иваныч пошел посмотреть, все ли вытащили из кибитки, потом стал сзывать дворню здороваться с барином. Но все уже толпились в передней и в сенях. Он всех расставил в порядке и учил, кому как здороваться: кому поцеловать у барина руку, кому плечо, кому только полу платья, и что говорить при этом. Одного парня совсем прогнал, сказав ему: «Ты поди прежде рожу вымой да нос утри».

Евсей, подпоясанный ремнем, весь в пыли, здоровался с дворней; она кругом обступила его. Он дарил петербургские гостинцы: кому серебряное кольцо, кому березовую табакерку. Увидя Аграфену, он остановился как окаменелый, и смотрел на нее молча, с глупым восторгом. Она поглядела на него сбоку, исподлобья, но тотчас же невольно изменила себе: засмеялась от радости, потом заплакала было, но вдруг отвернулась в сторону и нахмурилась.

– Что молчишь? – сказала она, – экой болван: и не здоровается!

Но он не мог ничего говорить. Он с той же глупой улыбкой подошел к ней. Она едва дала ему обнять себя.

– Принесла нелегкая, – говорила она сердито, глядя на него по временам украдкой; но в глазах и в улыбке ее выражалась величайшая радость. – Чай, петербургские-то… свертели там вас с барином? Вишь, усищи какие отрастил!

Он вынул из кармана маленькую бумажную коробочку и подал ей. Там были бронзовые серьги. Потом он достал из мешка пакет, в котором завернут был большой платок.

Она схватила и проворно сунула, не поглядев, и то и другое в шкаф.

– Покажите гостинцы, Аграфена Ивановна, – сказали некоторые из дворни.

– Ну что тут смотреть? Чего не видали? Подите отсюда! Что вы тут набились? – кричала она на них.

– А вот еще! – выговорил Евсей, подавая ей другой пакет.

– Покажите, покажите! – пристали некоторые.

Аграфена рванула бумажку, и оттуда посыпалось несколько колод игранных, но еще почти новых карт.

– Вот нашел что привезти! – сказала Аграфена, – ты думаешь, мне только и дела, что играть? как же! Выдумал что: стану я с тобой играть!

Она спрятала и карты. Через час Евсей опять сидел уже на старом месте, между столом и печкой.

– Господи! какой покой! – говорил он, то поджимая, то протягивая ноги, – то ли дело здесь! А у нас, в Петербурге, просто каторжное житье! Нет ли чего перекусить, Аграфена Ивановна? С последней станции ничего не ели.

– Ты еще не отстал от своей привычки? На! Видишь, как принялся; видно, вас там не кормили совсем.

Александр прошел по всем комнатам, потом по саду, останавливаясь у каждого куста, у каждой скамьи. Ему сопутствовала мать. Она, вглядываясь в его бледное лицо, вздыхала, но плакать боялась; ее напугал Антон Иваныч. Она расспрашивала сына о житье-бытье, но никак не могла добиться причины, отчего он стал худ, бледен и куда девались волосы. Она предлагала ему и покушать и выпить, но он, отказавшись от всего, сказал, что устал с дороги и хочет уснуть.

Анна Павловна посмотрела, хорошо ли постлана постель, побранила девку, что жестко, заставила перестлать при себе и до тех пор не ушла, пока Александр улегся. Она вышла на цыпочках, погрозила людям, чтоб не смели говорить и дышать вслух и ходили бы без сапог. Потом велела послать к себе Евсея. С ним пришла и Аграфена. Евсей поклонился барыне в ноги и поцеловал у ней руку.

– Что это с Сашенькою сделалось? – спросила она грозно, – на кого он стал похож – а?

– Что ж ты молчишь? – сказала Аграфена, – слышишь, барыня тебя спрашивает?

– Отчего он так похудел? – сказала Анна Павловна, – куда волоски-то у него девались?

– Не могу знать, сударыня! – сказал Евсей, – барское дело!

– Не можешь знать! А чего ж ты смотрел?

Евсей не знал, что сказать, и все молчал.

– Нашли кому поверить, сударыня! – промолвила Аграфена, глядя с любовью на Евсея, – добро бы человеку! Что ты там делал? Говори-ка барыне! Вот ужо будет тебе!

– Я ли, сударыня, не усердствовал! – боязливо сказал Евсей, глядя то на барыню, то на Аграфену, – служил верой и правдой, хоть извольте у Архипыча спросить.

– У тамошнего дворника.

– Вишь ведь, что городит! – заметила Аграфена. – Что вы его, сударыня, слушаете! Запереть бы его в хлев – вот и стал бы знать!

– Готов не токмя что своим господам исполнять их барскую волю, – продолжал Евсей, – хоть умереть сейчас! Я образ сниму со стены…

– Все вы хороши на словах! – сказала Анна Павловна. – А как дело делать, так вас тут нет! Видно, хорошо смотрел за барином: допустил до того, что он, голубчик мой, здоровье потерял! Смотрел ты! Вот ты увидишь у меня…

– Я ли не смотрел, сударыня? В восемь-то лет из барского белья только одна рубашка пропала, а то у меня и изношенные-то целы.

– А куда она пропала? – гневно спросила Анна Павловна.

– У прачки пропала. Я тогда докладывал Александру Федорычу, чтоб вычесть у ней, да они ничего не сказали.

– Видишь, мерзавка, – заметила Анна Павловна, – польстилась на хорошее-то белье!

– Как не смотреть! – продолжал Евсей. – Дай бог всякому так свою должность справить. Они, бывало, еще почивать изволят, а я и в булочную сбегаю…

– Какие он булки кушал?

– Знаю, что белые; да сдобные?

– Этакой ведь столб! – сказала Аграфена, – и слова-то путем не умеет молвить, а еще петербургский!

– Никак нет-с! – отвечал Евсей, – постные.

– Постные! ах ты, злодей этакой! душегубец! разбойник! – сказала Анна Павловна, покраснев от гнева. – Ты это не догадался сдобных-то булок покупать ему? а смотрел!

– Да они, сударыня, не приказывали…

– Не приказывали! Ему, голубчику моему, все равно, что ни подложи – все скушает. А тебе и этого в голову не пришло? Ты разве забыл, что он здесь кушал всё сдобные булки? Покупать постные булки! Верно, ты деньги-то в другое место относил? Вот я тебя! Ну, что еще? говори…

– После, как откушают чай, – продолжал Евсей, оробев, – в должность пойдут, а я за сапоги: целое утро чищу, всё перечищу, иные раза по три; вечером снимут – опять вычищу. Как, сударыня, не смотрел: да я ни у одного из господ таких сапог не видывал. У Петра Иваныча хуже вычищены, даром что трое лакеев.

– Отчего же он такой? – сказала, несколько смягчившись, Анна Павловна.

– Должно быть, от писанья, сударыня.

– Много-с; каждый день.

– Что ж он писал? бумаги, что ли, какие?

– Должно быть, бумаги-с.

– А ты что не унимал?

– Я унимал, сударыня: «Не сидите, мол, говорю, Александр Федорыч, извольте идти гулять: погода хорошая, много господ гуляет. Что за писанье? грудку надсадите: маменька, мол, гневаться станут…»

– «Пошел, говорят, вон: ты дурак!»

– И подлинно дурак! – промолвила Аграфена.

Евсей взглянул при этом на нее, потом опять продолжал глядеть на барыню.

– Ну, а дядя-то разве не унимал? – спросила Анна Павловна.

– Куда, сударыня! придут, да коли застанут без дела, так и накинутся. «Что, говорят, ничего не делаешь? Здесь, говорят, не деревня, надо работать, говорят, а не на боку лежать! Все, говорят, мечтаешь!» А то еще и выбранят…

– «Провинция…» говорят… и пойдут, и пойдут… так бранятся, что иной раз не слушал бы.

– Чтоб ему пусто было! – сказала, плюнув, Анна Павловна. – Своих бы пострелят народил, да и ругал бы! Чем бы унять, а он… Господи, боже мой, царь милосердый! – воскликнула она, – на кого нынче надеяться, коли и родные свои хуже дикого зверя? Собака и та бережет своих щенят, а тут дядя извел родного племянника! А ты, дурачина этакой, не мог дядюшке-то сказать, чтоб он не изволил так лаяться на барина, а отваливал бы прочь. Кричал бы на жену свою, мерзавку этакую! Видишь, нашел кого ругать: «Работай, работай!» Сам бы околевал над работой! Собака, право, собака, прости господи! Холопа нашел работать!

За этим последовало молчание.

– Давно ли Сашенька стал так худ? – спросила она потом.

– Вот уж года три, – отвечал Евсей, – Александр Федорыч стали больно скучать и пищи мало принимали; вдруг стали худеть, худеть, таяли словно свечка.

– Отчего же скучал-то?

– Бог их ведает, сударыня. Петр Иваныч изволили говорить им что-то об этом; я было послушал, да мудрено: не разобрал.

Евсей подумал с минуту, стараясь, по-видимому, что-то припомнить, и шевелил губами.

– Называли как-то они их, да забыл…

Анна Павловна и Аграфена смотрели на него и дожидались с нетерпением ответа.

– Ну. – сказала Анна Павловна.

– Ну же, разиня, молви что-нибудь, – прибавила Аграфена, – барыня дожидается.

– Ра… кажись, разочаро… ванный… – выговорил наконец Евсей.

Анна Павловна посмотрела с недоумением на Аграфену, Аграфена на Евсея, Евсей на них обеих, и все молчали.

– Как? – спросила Анна Павловна.

– Разо… разочарованный, точно так-с, вспомнил! – решительным голосом отвечал Евсей.

– Что это еще за напасть такая? Господи! болезнь, что ли? – спросила Анна Павловна с тоской.

– Ах, да не испорчен ли это значит, сударыня? – торопливо промолвила Аграфена.

Анна Павловна побледнела и плюнула.

– Чтоб тебе типун на язык! – сказала она. – Ходил ли он в церковь?

Евсей несколько замялся.

– Нельзя сказать, сударыня, чтоб больно ходили… – нерешительно отвечал он, – почти можно сказать, что и не ходили… там господа, почесть, мало ходят в церковь…

– Вот оно отчего! – сказала Анна Павловна со вздохом и перекрестилась. – Видно, богу не угодны были одни мои молитвы. Сон-то и не лжив: точно из омута вырвался, голубчик мой!

Тут пришел Антон Иваныч.

– Обед простынет, Анна Павловна, – сказал он, – не пора ли будить Александра Федорыча?

– Нет, нет, боже сохрани! – отвечала она, – он не велел себя будить. «Кушайте, говорит, одни: у меня аппетиту нет; я лучше усну, говорит: сон подкрепит меня; разве вечером захочу». Так вы вот что сделайте, Антон Иваныч: уж не прогневайтесь на меня, старуху: я пойду затеплю лампадку да помолюсь, пока Сашенька почивает; мне не до еды; а вы откушайте одни.

– Хорошо, матушка, хорошо, исполню: положитесь на меня.

– Да уж окажите благодеяние, – продолжала она, – вы наш друг, так любите нас, позовите Евсея и расспросите путем, отчего это Сашенька стал задумчивый и худой и куда делись его волоски? Вы мужчина: вам оно ловчее… не огорчили ли его там? ведь есть этакие злодеи на свете… все узнайте.

– Хорошо, матушка, хорошо: я допытаюсь, всю подноготную выведаю. Пошлите-ка ко мне Евсея, пока я буду обедать, – все исполню!

– Здорово, Евсей! – сказал он, садясь за стол и затыкая салфетку за галстук, – как поживаешь?

– Здравствуйте, сударь. Что наше за житье? плохое-с. Вот вы так подобрели здесь.

Антон Иваныч плюнул.

– Не сглазь, брат: долго ли до греха? – прибавил он и начал есть щи.

– Ну что вы там, как? – спросил он.

– Да так-с: не больно хорошо.

– Чай, провизия-то хорошая? Ты что ел?

– Что-с? возьмешь в лавочке студени да холодного пирога – вот и обед!

– Как, в лавочке? а своя-то печь?

– Дома не готовили. Там холостые господа стола не держут.

– Что ты! – сказал Антон Иваныч, положив ложку.

– Право-с: и барину-то из трактира носили.

– Экое цыганское житье! а! не похудеть! На-ка, выпей!

– Покорнейше вас благодарю, сударь! за ваше здоровье!

Затем последовало молчание. Антон Иваныч ел.

– Почем там огурцы? – спросил он, положив себе на тарелку огурец.

– Сорок копеек десяток.

– Ей-богу-с; да чего, сударь, срам сказать: иной раз из Москвы соленые-то огурцы возят.

– Ах ты, господи! ну! не похудеть!

Антон Иваныч покачал головой, но ничего не сказал, потому что рот у него был битком набит.

– Как же? – спросил он, прожевав.

– Все в лавочке есть; а чего нет в лавочке, так тут же где-нибудь в колбасной есть; а там нет, так в кондитерской; а уж чего в кондитерской нет, так иди в аглицкий магазин: у французов все есть!

– Ну, а почем поросята? – спросил Антон Иваныч, взявши на тарелку почти полпоросенка.

– Не знаю-с; не покупывали: что-то дорого, рубля два, кажись…

– Ай, ай, ай! не похудеть! этакая дороговизна!

– Их хорошие-то господа мало и кушают: все больше чиновники.

– Ну, так как же вы там: плохо? – спросил Антон Иваныч.

– И не дай бог, как плохо! Вот здесь квас-то какой, а там и пиво-то жиже; а от квасу так целый день в животе словно что кипит! Только хороша одна вакса: уж вакса, так и не наглядишься! и запах какой: так бы и съел!

– Ну так как же? – спросил Антон Иваныч, прожевав.

– Плохо. Александр Федорыч кушали так, самую малость: совсем отвыкли от еды; за обедом и фунта хлеба не скушают.

– Не похудеть! – сказал Антон Иваныч. – Все оттого, что дорого, что ли?

– И дорого-с, да и обычая нет наедаться каждый день досыта. Господа кушают словно украдкой, по одному разу в день, и то коли успеют, часу в пятом, иной раз в шестом; а то так чего-нибудь перехватят, да тем и кончат. Это у них последнее дело: сначала все дела переделают, а потом и кушать.

– Вот житье-то! – говорил Антон Иваныч. – Не похудеть! диво, как вы там не умерли! И весь век так?

– Нет-с: по праздникам господа, как соберутся иногда, так, не дай бог как едят! Поедут в какой-нибудь немецкий трактир, да рублей сто, слышь, и проедят. А пьют что – боже упаси! хуже нашего брата! Вот, бывало, у Петра Иваныча соберутся гости: сядут за стол часу в шестом, а встанут утром в четвертом часу.

Антон Иваныч вытаращил глаза.

– Что ты! – сказал он, – и всё едят?

– Хоть бы посмотреть: не по-нашему! Что же они едят?

– Да что, сударь, не на что смотреть! Не узнаешь, что и ешь: немцы накладут в кушанье бог знает чего: и в рот-то взять не захочется. И перец-то у них не такой; подливают в соус чего-то из заморских склянок… Раз угостил меня повар Петра Иваныча барским кушаньем, так три дня тошнило. Смотрю, оливка в кушанье: думал, как и здесь оливка; раскусил – глядь: а там рыбка маленькая; противно стало, выплюнул; взял другую – и там то же; да во всех… ах вы, чтоб вас, проклятые.

– Как же это они, нарочно кладут туда?

– Бог их ведает! Я спрашивал: ребята смеются, говорят: так, слышь, родятся. И что за кушанья? Сначала горячее подадут, как следует, с пирогами, да только уж пироги с наперсток; возьмешь в рот вдруг штук шесть, хочешь пожевать, смотришь – уж там их и нет, и растаяли… После горячего вдруг чего-то сладкого дадут, там говядины, а там мороженого, а там травы какой-то, а там жаркое… и не ел бы!

– Так печь-то у вас и не топилась? Ну как не похудеть! – промолвил Антон Иваныч, вставая из-за стола.

«Благодарю тебя, боже мой, – начал он вслух, с глубоким вздохом, – яко насытил мя еси небесных благ… что я! замололся язык-то: земных благ, – и не лиши меня небесного твоего царствия».

– Убирайте со стола: господа не будут кушать. К вечеру приготовьте другого поросенка… или нет ли индейки? Александр Федорыч любит индейку; он, чай, проголодается. А теперь принесите-ка мне посвежее сенца в светелку: я вздохну часок-другой; там к чаю разбудите. Коли чуть там Александр Федорыч зашевелится, так того… растолкайте меня.

Восстав от сна, он пришел к Анне Павловне.

– Ну что, Антон Иваныч? – спросила она.

– Ничего, матушка, покорно благодарю за хлеб за соль… и уснул так сладко; сено такое свежее, душистое…

– На здоровье, Антон Иваныч. Ну, а что говорит Евсей? Вы спрашивали?

– Как не спрашивать! Все выведал: пустое! все поправится. Дело-то все, выходит, оттого, что пища там была, слышь, плоха.

– Да; судите сами: огурцы сорок копеек десяток, поросенок два рубля, а кушанье все кондитерское – и не наешься досыта. Как не похудеть! Не беспокойтесь, матушка, мы его поставим здесь на ноги, вылечим. Вы велите-ка заготовить побольше настойки березовой; я дам рецепт; мне от Прокофья Астафьича достался; да утром и вечером и давайте по рюмке или по две, и перед обедом хорошо; можно со святой водой… у вас есть?

– Есть, есть: вы же привезли.

– Да, ведь в самом деле я. Кушанья выбирайте пожирнее. Я уж к ужину велел поросенка или индейку зажарить.

– Благодарствуйте, Антон Иваныч.

– Не на чем, матушка! Не велеть ли еще цыплят с белым соусом?

– Зачем вам самим? а я-то на что? похлопочу… дайте мне.

– Похлопочите, помогите, отец родной.

Он ушел, а она задумалась.

Женский инстинкт и сердце матери говорили ей, что не пища главная причина задумчивости Александра. Она стала искусно выведывать намеками, стороной, но Александр не понимал этих намеков и молчал. Так прошли недели две-три. Поросят, цыплят и индеек пошло на Антона Иваныча множество, а Александр все был задумчив, худ, и волосы не росли.

Тогда Анна Павловна решилась поговорить с ним напрямки.

– Послушай, друг мой, Сашенька, – сказала она однажды, – вот уж с месяц, как ты живешь здесь, а я еще не видала, чтоб ты улыбнулся хоть раз: ходишь словно туча, смотришь в землю. Или тебе ничто не мило на родной стороне? Видно, на чужой милее; тоскуешь по ней, что ли? Сердце мое надрывается, глядя на тебя. Что с тобой сталось? Расскажи ты мне: чего тебе недостает? я ничего не пожалею. Обидел ли кто тебя: я доберусь и до того.

– Не беспокойтесь, маменька, – сказал Александр, – это так, ничего! я вошел в лета, стал рассудительнее, оттого и задумчив…

– А худ-то отчего? а волосы-то где?

– Я не могу рассказать отчего… всего не перескажешь, что было в восемь лет… может быть, и здоровье немного, расстроилось…

– Что ж у тебя болит?

– Болит и тут, и здесь. – Он указал на голову и сердце. Анна Павловна дотронулась рукой до его лба.

– Жару нет, – сказала она. – Что ж бы это такое было? стреляет, что ли, в голову?

– Сашенька! пошлем за Иваном Андреичем.

– Кто это Иван Андреич?

– Новый лекарь; года два как приехал. Дока такой, что чудо! Лекарств почти никаких не прописывает; сам делает какие-то крохотные зернышки – и помогают. Вон у нас Фома животом страдал; трои сутки ревмя ревел: он дал ему три зернышка, как рукой сняло! Полечись, голубчик!

– Нет, маменька, он не поможет мне: это так пройдет.

– Да отчего же ты скучаешь? Что это за напасть такая?

– И сам не знаю; так скучаю.

– Экое диво, господи! – сказала Анна Павловна. – Пища, ты говоришь, тебе нравится, удобства все есть, и чин хороший… чего бы, кажется? а скучаешь! Сашенька, – сказала она, помолчав, тихо, – не пора ли тебе… жениться?

– Что вы! нет, я не женюсь.

– А у меня есть на примете девушка – точно куколка: розовенькая, нежненькая; так, кажется, из косточки в косточку мозжечок и переливается. Талия такая тоненькая, стройная; училась в городе, в пансионе. За ней семьдесят пять душ да двадцать пять тысяч деньгами, и приданое славное: в Москве делали; и родня хорошая… А? Сашенька? Я уж с матерью раз за кофеем разговорилась, да шутя и забросила словечко: у ней, кажется, и ушки на макушке от радости…

– Я не женюсь, – повторил Александр.

– Господи помилуй! что ж из этого будет? Все люди как люди, только ты один бог знает на кого похож! А мне-то бы радость какая! привел бы бог понянчить внучат. Право, женись на ней; ты ее полюбишь…

– Я не полюблю, маменька: я уж отлюбил.

– Как отлюбил, не женясь? Кого ж ты любил там?

– Как изменила? Ведь ты еще не был женат на ней?

– Хороши же там у вас девушки: до свадьбы любят! Изменила! мерзавка этакая! Счастье-то само просилось к ней в руки, да не умела ценить, негодница! Увидала бы я ее, я бы ей в рожу наплевала. Чего дядя-то смотрел? Кого это она нашла лучше, посмотрела бы я. Что ж, разве одна она? полюбишь в другой раз.

– Я и в другой раз любил.

– Ну, что ж не женился?

Анна Павловна глядела на Александра и не знала, что сказать.

– Изменил. – повторила она. – Видно, беспутная какая-нибудь! – прибавила потом. – Подлинно омут, прости господи: любят до свадьбы, без обряда церковного; изменяют… Что это делается на белом свете, как поглядишь! Знать, скоро света преставление. Ну, скажи, не хочется ли тебе чего-нибудь? Может быть, пища тебе не по вкусу? Я из города повара выпишу…

– Нет, благодарю: все хорошо.

– Может быть, тебе скучно одному: я за соседями пошлю.

– Нет, нет. Не тревожьтесь, маменька! мне здесь покойно, хорошо; все пройдет… я еще не осмотрелся.

Вот и все, чего могла добиться Анна Павловна.

«Нет, – думала она, – без бога, видно, ни на шаг». Она предложила Александру поехать с ней к обедне в ближайшее село, но он проспал два раза, а будить она его не решалась. Наконец она позвала его вечером ко всенощной. «Пожалуй», – сказал Александр, и они поехали. Мать вошла в церковь и стала у самого клироса, Александр остался у дверей.

Солнце уж садилось и бросало косвенные лучи, которые то играли по золотым окладам икон, то освещали темные и суровые лики святых и уничтожали своим блеском слабое и робкое мерцание свеч. Церковь была почти пуста: крестьяне были на работе в поле; только в углу у выхода теснилось несколько старух, повязанных белыми платками. Иные, пригорюнившись и опершись щекой на руку, сидели на каменной ступеньке придела и по временам испускали громкие и тяжкие вздохи, бог знает, о грехах ли своих, или о домашних делах. Другие, припав к земле, долго лежали ниц, молясь.

Свежий ветерок врывался сквозь чугунную решетку в окно и то приподнимал ткань на престоле, то играл сединами священника, или перевертывал лист книги и тушил свечу. Шаги священника и дьячка громко раздавались по каменному полу в пустой церкви; голоса их уныло разносились по сводам. Вверху, в куполе, звучно кричали галки и чирикали воробьи, перелетавшие от одного окна к другому, и шум крыльев их и звон колоколов заглушали иногда службу…

«Пока в человеке кипят жизненные силы, – думал Александр, – пока играют желания и страсти, он занят чувственно, он бежит того успокоительного, важного и торжественного созерцания, к которому ведет религия… он приходит искать утешения в ней с угасшими, растраченными силами, с сокрушенными надеждами, с бременем лет…»

Мало-помалу при виде знакомых предметов в душе Александра пробуждались воспоминания. Он мысленно пробежал свое детство и юношество до поездки в Петербург; вспомнил, как, будучи ребенком, он повторял за матерью молитвы, как она твердила ему об ангеле-хранителе, который стоит на страже души человеческой и вечно враждует с нечистым; как она, указывая ему на звезды, говорила, что это очи божиих ангелов, которые смотрят на мир и считают добрые и злые дела людей; как небожители плачут, когда в итоге окажется больше злых, нежели добрых дел, и как радуются, когда добрые дела превышают злые. Показывая на синеву дальнего горизонта, она говорила, что это Сион… Александр вздохнул, очнувшись от этих воспоминаний.

«Ах! если б я мог еще верить в это! – думал он. – Младенческие верования утрачены, а что я узнал нового, верного. ничего: я нашел сомнения, толки, теории… и от истины еще дальше прежнего… К чему этот раскол, это умничанье. Боже. когда теплота веры не греет сердца, разве можно быть счастливым? Счастливее ли я?»

Всенощная кончилась. Александр приехал домой еще скучнее, нежели поехал. Анна Павловна не знала, что и делать. Однажды он проснулся ранее обыкновенного и услыхал шорох за своим изголовьем. Он оглянулся: какая-то старуха стоит над ним и шепчет. Она тотчас исчезла, как скоро увидела, что ее заметили. Под подушкой у себя Александр нашел какую-то траву; на шее у него висела ладанка.

– Что это значит? – спросил Александр у матери, – что за старуха была у меня в комнате?

Анна Павловна смутилась.

– Это… Никитишна, – сказала она.

– Она, вот видишь, мой друг… ты не рассердишься?

– Да что такое? скажите.

– Она… говорят, многим помогает… Она только пошепчет на воду да подышит на спящего человека – все и пройдет.

– В третьем году, ко вдове Сидорихе, – примолвила Аграфена, – летал по ночам огненный змей в трубу…

Тут Анна Павловна плюнула.

– Никитишна, – продолжала Аграфена, – заговорила змея: перестал летать…

– Ну, а Сидориха что? – спросил Александр.

– Родила: ребенок был такой худой да черный! на третий день умер.

Александр засмеялся, может быть в первый раз после приезда в деревню.

– Откуда вы ее взяли? – спросил он.

– Антон Иваныч привез, – отвечала Анна Павловна.

– Охота вам слушать этого дурака!

– Дурака! Ах, Сашенька, что ты это? не грех ли? Антон Иваныч дурак! Как это у тебя язык-то поворотился? Антон Иваныч – благодетель, друг наш!

– Вот возьмите, маменька, ладанку и отдайте ее нашему другу и благодетелю: пусть он повесит ее себе на шею.

С тех пор он стал запираться на ночь.

Прошло два-три месяца. Мало-помалу уединение, тишина, домашняя жизнь и все сопряженные с нею материальные блага помогли Александру войти в тело. А лень, беззаботность и отсутствие всякого нравственного потрясения водворили в душе его мир, которого Александр напрасно искал в Петербурге. Там, бежавши от мира идей, искусств, заключенный в каменных стенах, он хотел заснуть сном крота, но его беспрестанно пробуждали волнения зависти и бессильные желания. Всякое явление в мире науки и искусства, всякая новая знаменитость будили в нем вопрос: «Почему это не я, зачем не я?» Там на каждом шагу он встречал в людях невыгодные для себя сравнения… там он так часто падал, там увидал как в зеркале свои слабости… там был неумолимый дядя, преследовавший его образ мыслей, лень и ни на чем не основанное славолюбие; там изящный мир и куча дарований, между которыми он не играл никакой роли. Наконец, там жизнь стараются подвести под известные условия, прояснить ее темные и загадочные места, не давая разгула чувствам, страстям и мечтам и тем лишая ее поэтической заманчивости, хотят издать для нее какую-то скучную, сухую, однообразную и тяжелую форму…

А здесь какое приволье! Он лучше, умнее всех! Здесь он всеобщий идол на несколько верст кругом. Притом здесь на каждом шагу, перед лицом природы, душа его отверзалась мирным, успокоительным впечатлениям. Говор струй, шепот листьев, прохлада и подчас самое молчание природы – все рождало думу, будило чувство. В саду, в поле, дома его посещали воспоминания детства и юности. Анна Павловна, сидя иногда подле него, как будто угадывала его мысли. Она помогала ему возобновлять в памяти дорогие сердцу мелочи из жизни или рассказывала то, чего он вовсе не помнил.

– Вот эти липы, – говорила она, указывая на сад, – сажал твой отец. Я была беременна тобой. Сижу, бывало, здесь на балконе да смотрю на него. Он поработает, поработает да взглянет на меня, а пот так градом и льет с него. «А! ты тут? – молвит, – то-то мне так весело работать!» – и опять примется. А вон лужок, где ты играл, бывало, с ребятишками; такой сердитый был: чуть что не по тебе – и закричишь благим матом. Однажды Агашка – вот что теперь за Кузьмой, его третья изба от околицы – толкнула как-то тебя, да нос до крови и расшиби: отец порол, порол ее, я насилу умолила.

Александр мысленно дополнял эти воспоминания другими: «Вон на этой скамье, под деревом, – думал он, – я сиживал с Софьей и был счастлив тогда. А вон там, между двух кустов сирени, получил от нее первый поцелуй…» И все это было перед глазами. Он улыбался этим воспоминаниям и просиживал по целым часам на балконе, встречая или провожая солнце, прислушиваясь к пению птиц, к плеску озера и к жужжанью невидимых насекомых.

«Боже мой! как здесь хорошо! – говорил он под влиянием этих кротких впечатлений, – вдали от суеты, от этой мелочной жизни, от того муравейника, где люди

…в кучах, за оградой,

Не дышат утренней прохладой,

Ни вешним запахом лугов [55] …в кучах, за оградой – из поэмы А.С. Пушкина «Цыгане»

Как устаешь там жить и как отдыхаешь душой здесь, в этой простой, несложной, немудреной жизни! Сердце обновляется, грудь дышит свободнее, а ум не терзается мучительными думами и нескончаемым разбором тяжебных дел с сердцем: и то, и другое в ладу. Не над чем задумываться. Беззаботно, без тягостной мысли, с дремлющим сердцем и умом и с легким трепетом скользишь взглядом от рощи к пашне, от пашни к холму, и потом погружаешь его в бездонную синеву неба».

Иные нужны мне картины:

Люблю песчаный косогор,

Перед избушкой две рябины,

Калитку, сломанный забор,

На небе серенькие тучи,

Перед гумном соломы кучи –

Да пруд под сенью ив густых,

Раздолье уток молодых;

Теперь мила мне балалайка

Да пьяный топот трепака…

Она не могла нарадоваться, глядя, как Александр полнел, как на щеки его возвращался румянец, как глаза оживлялись мирным блеском. «Только волоски не растут, – говорила она, – а были как шелк».

Александр часто гулял по окрестностям. Однажды он встретил толпу баб и девок, шедших в лес за грибами, присоединился к ним и проходил целый день. Воротясь домой, он похвалил девушку Машу за проворство и ловкость, и Маша взята была во двор ходить за барином. Ездил он иногда смотреть полевые работы и на опыте узнавал то, о чем часто писал и переводил для журнала. «Как мы часто врали там…» – думал он, качая головой, и стал вникать в дело глубже и пристальнее.

Однажды, в ненастную погоду, попробовал он заняться делом, сел писать и остался доволен началом труда. Понадобилась для справок какая-то книга: он написал в Петербург, книгу выслали. Он занялся не шутя. Выписал еще книг. Напрасно Анна Павловна пустилась уговаривать его не писать, чтобы не надсадил грудку: он и слушать не хотел. Она подослала Антона Иваныча. Александр не послушал и его и все писал. Когда прошло месяца три-четыре, а он от писанья не только не похудел, а растолстел больше, Анна Павловна успокоилась.

Так прошло года полтора. Все бы хорошо, но Александр к концу этого срока стал опять задумываться. Желаний у него не было никаких, а какие и были, так их немудрено было удовлетворить: они не выходили из пределов семейной жизни. Ничто его не тревожило: ни забота, ни сомнение, а он скучал! Ему мало-помалу надоел тесный домашний круг; угождения матери стали докучны, а Антон Иваныч опротивел; надоел и труд, и природа не пленяла его.

Он сиживал молчаливо у окна и уже равнодушно глядел на отцовские липы, с досадой слушал плеск озера. Он начал размышлять о причине этой новой тоски и открыл, что ему было скучно – по Петербургу?! Удалясь от минувшего, он начал жалеть о нем. Кровь еще кипела в нем, сердце билось, душа и тело просили деятельности… Опять задача. Боже мой! он чуть не заплакал от этого открытия. Он думал, что эта скука пройдет, что он приживется в деревне, привыкнет, – нет: чем дольше он жил там, тем сердце пуще ныло и опять просилось в омут, теперь уже знакомый ему.

Он помирился с прошедшим: оно стало ему мило. Ненависть, мрачный взгляд, угрюмость, нелюдимость смягчились уединением, размышлением. Минувшее предстало ему в очищенном свете, и сама изменница Наденька – чуть не в лучах. «И что я здесь делаю? – с досадой говорил он, – за что вяну? Зачем гаснут мои дарования? Почему мне не блистать там своим трудом. Теперь я стал рассудительнее. Чем дядюшка лучше меня? Разве я не могу отыскать себе дороги? Ну, не удалось до сих пор, не за свое брался – что ж? опомнился теперь: пора, пора! Но как огорчит мой отъезд матушку! А между тем необходимо ехать: нельзя же погибнуть здесь! Там тот и другой – все вышли в люди… А моя карьера, а фортуна. я только один отстал… да за что же? да почему же?» Он метался от тоски и не знал, как сказать матери о намерении ехать.

Но мать вскоре избавила его от этого труда: она умерла. Вот, наконец, что писал он к дяде и тетке в Петербург.

«Перед моим отъездом из Петербурга вы, ma tante, со слезами на глазах напутствовали меня драгоценными словами, которые врезались в моей памяти. Вы сказали: „Если когда-нибудь мне нужна будет теплая дружба, искреннее участие, то в вашем сердце всегда останется уголок для меня“. Настала минута, когда я понял всю цену этих слов. В правах, которые вы мне так великодушно дали над вашим сердцем, заключается для меня залог мира, тишины, утешения, спокойствия, может быть, счастья всей моей жизни. Месяца три назад скончалась матушка: больше не прибавлю ни слова. Вы по письмам ее знаете, что она была для меня, и поймете, чего я лишился в ней… Я теперь бегу отсюда навсегда. Но куда, одинокий странник, направил бы я путь свой, как не в те места, где вы. Скажите одно слово: найду ли я в вас то, что оставил года полтора назад? Не изгнали ли вы меня из памяти? Согласитесь ли вы на скучную обязанность исцелить вашею дружбою, которая уже не раз спасала меня от горя, новую и глубокую рану? Всю надежду возлагаю на вас и другую, могучую союзницу – деятельность.

Вы удивляетесь – не правда ли? Вам странно слышать от меня это? читать эти строки, писанные в покойном, несвойственном мне тоне? Не удивляйтесь и не бойтесь моего возвращения: к вам приедет не сумасброд, не мечтатель, не разочарованный, не провинциал, а просто человек, каких в Петербурге много и каким бы давно мне пора быть. Предупредите особенно дядюшку на этот счет. Когда посмотрю на прошлую жизнь, мне становится неловко, стыдно и других, и самого себя. Но иначе и быть не могло. Вот когда только очнулся – в тридцать лет! Тяжкая школа, пройденная в Петербурге, и размышление в деревне прояснили мне вполне судьбу мою. Удалясь на почтительное расстояние от уроков дядюшки и собственного опыта, я уразумел их здесь, в тишине, яснее, и вижу, к чему бы они давно должны были повести меня, вижу, как жалко и неразумно уклонялся я от прямой цели. Я теперь покоен: не терзаюсь, не мучусь, но не хвастаюсь этим; может быть, это спокойствие проистекает пока из эгоизма; чувствую, впрочем, что скоро взгляд мой на жизнь уяснится до того, что я открою другой источник спокойствия – чище. Теперь я еще не могу не жалеть, что я уже дошел до того рубежа, где – увы! – кончается молодость и начинается пора размышлений, поверка и разборка всякого волнения, пора сознания.

Хотя, может быть, мнение мое о людях и жизни изменилось и немного, но много надежд улетело, много миновалось желаний, словом, иллюзии утрачены; следовательно, не во многом и не во многих уж придется ошибиться и обмануться, а это очень утешительно с одной стороны! И вот я смотрю яснее вперед: самое тяжелое позади; волнения не страшны, потому что их осталось немного; главнейшие пройдены, и я благословляю их. Стыжусь вспомнить, как я, воображая себя страдальцем, проклинал свой жребий, жизнь. Проклинал! какое жалкое ребячество и неблагодарность! Как я поздно увидел, что страдания очищают душу, что они одни делают человека сносным и себе, и другим, возвышают его… Признаю теперь, что не быть причастным страданиям, значит не быть причастным всей полноте жизни: в них много важных условий, которых разрешения мы здесь, может быть, и не дождемся. Я вижу в этих волнениях руку Промысла, который, кажется, задает человеку нескончаемую задачу – стремиться вперед, достигать свыше предназначенной цели, при ежеминутной борьбе с обманчивыми надеждами, с мучительными преградами. Да, вижу, как необходима эта борьба и волнения для жизни, как жизнь без них была бы не жизнь, а застой, сон… Кончается борьба, смотришь – кончается и жизнь; человек был занят, любил, наслаждался, страдал, волновался, сделал свое дело и, следовательно, жил!

Видите ли, как я рассуждаю: я вышел из тьмы – и вижу, что все прожитое мною до сих пор было каким-то трудным приготовлением к настоящему пути, мудреною наукою для жизни. Что-то говорит мне, что остальной путь будет легче, тише, понятнее… Темные места осветились, мудреные узлы развязались сами собою; жизнь начинает казаться благом, а не злом. Скоро скажу опять: как хороша жизнь! но скажу не как юноша, упоенный минутным наслаждением, а с полным сознанием ее истинных наслаждений и горечи. Затем и не страшна и смерть: она представляется не пугалом, а прекрасным опытом. И теперь уже в душу веет неведомое спокойствие: ребяческих досад, вспышек уколотого самолюбия, детской раздражительности и комического гнева на мир и людей, похожего на гнев моськи на слона, – как не бывало.

Я сдружился опять, с чем давно раздружился, – с людьми, которые, мимоходом замечу, и здесь те же, как в Петербурге, только пожестче, погрубее, посмешнее. Но я не сержусь на них и здесь, а там и подавно не стану сердиться. Вот вам образчик моей кротости: к нам ездит чудак Антон Иваныч гостить, делить будто бы мое горе; завтра он поедет на свадьбу к соседу – делить радость, а там к кому-нибудь – исправлять должность повивальной бабки. Но ни горе, ни радость не мешают ему у всех есть раза по четыре в день. Я вижу, что ему все равно: умер ли, или родился, или женился человек, и мне не противно смотреть на него, не досадно… я терплю его, не выгоняю… Добрый признак – не правда ли, ma tante? Что вы скажете, прочтя это похвальное слово самому себе?»

«Любезнейший, добрейший дядюшка и, вместе с тем, ваше превосходительство!

С какою радостью узнал я, что и карьера ваша совершена достохвально; с фортуною вы уж поладили давно! Вы действительный статский советник, вы – директор канцелярии! Осмелюсь ли напомнить вашему превосходительству обещание, данное мне при отъезде: «Когда понадобится служба, занятия или деньги, обратись ко мне!» – говорили вы. И вот мне понадобились и служба и занятия; понадобятся, конечно, и деньги. Бедный провинциал осмеливается просить места и работы. Какая участь ожидает мою просьбу? Не такая ли, какая постигла некогда письмо Заезжалова, который просил похлопотать о своем деле. Что касается творчества, о котором вы имели жестокость упомянуть в одном из ваших писем, то… не грех ли вам тревожить давно забытые глупости, когда я сам краснею за них. Эх, дядюшка, эх, ваше превосходительство! Кто ж не был молод и отчасти глуп? У кого не было какой-нибудь странной, так называемой заветной мечты, которой никогда не суждено сбываться? Вот мой сосед, справа, воображал себя героем, исполином – ловцом пред господом… он хотел изумить мир своими подвигами… и кончилось тем, что он вышел прапорщиком в отставку, не бывши на войне, и мирно разводит картофель и сеет репу. Другой, слева, мечтал по-своему переделать весь свет и Россию, а сам, пописав некоторое время бумаги в палате, удалился сюда и до сих пор не может переделать старого забора. Я думал, что в меня вложен свыше творческий дар, и хотел поведать миру новые, неведомые тайны, не подозревая, что это уже не тайны и что я не пророк. Все мы смешны; но скажите, кто, не краснея за себя, решится заклеймить позорною бранью эти юношеские, благородные, пылкие, хоть и не совсем умеренные мечты? Кто не питал в свою очередь бесплодного желания, не ставил себя героем доблестного подвига, торжественной песни, громкого повествования? Чье воображение не уносилось к баснословным, героическим временам? кто не плакал, сочувствуя высокому и прекрасному? Если найдется такой человек, пусть он бросит камень в меня – я ему не завидую. Я краснею за свои юношеские мечты, но чту их: они залог чистоты сердца, признак души благородной, расположенной к добру.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *