Все что пошлешь нежданную беду свирепый
Правописание суффиксов причастий. Н и НН в причастиях и отглагольных прилагательных (окончание)
1. Всё, что пошлёшь: нежда нн ую (прил., образов, от бесприставочного глагола несов. вида) беду, свирепый искус, пламе нн ое (прил. с суфф. -енн-) счастье, — всё вынесу и через всё пройду. Но не лишай доверья и участья. 2. Иванушка, возлюбле нн ый (прил., образов, от приставочного глагола), светлей и краше дня, — потопле нн ый (полное страдат. прич. прош. вр. с приставкой), погубле нн ый (полное страдат. прич. прош. вр. с приставкой), ты слышишь ли меня? 3. Всё было — пар над полыньёй, молчанье мельницы пусты нн ой (прил., образов, от основы на н + суфф. -н-), пересечё нн ые (полное страдат. прич. прош. вр. с приставкой) лыжнёй поляны ровности просты нн ой (прил., образов, от основы на н + суфф. -н-). 4. На циновках тонкотка н ых (слож. прил., 2-я часть — отглаг. прил.) мы сидели и курили, меж цветов, по цвету стра нн ых (прил. образовано от основы на н + суфф. -н-) и пьянящих в пышной силе. 5. «Сторона мне знакомая, — отвечал дорожный, — исхоже н а (кр. страдат. прич.) и изъезже н а (кр. страдат. прич.) вдоль и поперёк». 6. Сходятся зори, сливаясь в одну, как глухари н ые (прил. с суфф. -ин-) брови. 7. Вода на булавках, и воздух нежнее лягуши н ой (прил. с суфф. -ин-) кожи воздушных шаров. 8. Мой письме нн ый (прил. с суфф. -енн-) верный стол! 9. Дохнул ветерок — тёплая медвя н ая (прил. с суфф. -ян-) пыльца запорошила лицо Лукашина. 10. Лето же было знойное, пыльное, ветре н ое (прил., искл.), с каждодневными грозами.
Ольга Федоровна Берггольц
16 мая 1910 – 17 ноября 1975 г г
И я не могу иначе.
Лютер
Нет, не из книжек наших скудных,
Подобья нищенской сумы,
Узнаете о том, как трудно,
Как невозможно жили мы.
Как мы любили горько, грубо,
Как обманулись мы любя,
Как на допросах, стиснув зубы,
Мы отрекались от себя.
Как в духоте бессонных камер
И дни, и ночи напролет
Без слез, разбитыми губами
Твердили «Родина», «Народ».
И находили оправданья
Жестокой матери своей,
На бесполезное страданье
Пославшей лучших сыновей
О дни позора и печали!
О, неужели даже мы
Тоски людской не исчерпали
В открытых копях Колымы!
А те, что вырвались случайно,
Осуждены еще страшней.
На малодушное молчанье,
На недоверие друзей.
И молча, только тайно плача,
Зачем-то жили мы опять,
Затем, что не могли иначе
Ни жить, ни плакать, ни дышать.
И ежедневно, ежечасно,
Трудясь, страшилися тюрьмы,
Но не было людей бесстрашней
И горделивее, чем мы!
* * *
Я никогда не напишу такого
В той потрясенной, вещей немоте
ко мне тогда само являлось слово
в нагой и неподкупной чистоте.
Уже готов позорить нашу славу,
уже готов на мертвых клеветать
герой прописки и стандартных справок.
Строфы века. Антология русской поэзии.
Сост. Е.Евтушенко.
Минск, Москва: Полифакт, 1995.
Когда весна зеленая
затеплится опять —
пойду, пойду Аленушкой
над омутом рыдать.
Кругом березы кроткие
склоняются, горя.
Узорною решеткою
подернута заря.
А в омуте прозрачная
вода весной стоит.
А в омуте-то братец мой
на самом дне лежит.
На грудь положен камушек
граненый, не простой.
Иванушка, Иванушка,
что сделали с тобой?!
Иванушка, возлюбленный,
светлей и краше дня,—
потопленный, погубленный,
ты слышишь ли меня?
Оболганный, обманутый,
ни в чем не виноват —
Иванушка, Иванушка,
воротишься ль назад?
Молчат березы кроткие,
над омутом горя.
И тоненькой решеткою
подернута заря.
Голосом звериным, исступленная,
я кричу над омутом с утра:
«Совесть светлая моя, Аленушка!
Отзовись мне, старшая сестра.
На дворе костры разложат вечером,
смертные отточат лезвия.
Возврати мне облик человеческий,
светлая Аленушка моя.
Я боюсь не гибели, не пламени —
оборотнем страшно умирать.
О, прости, прости за ослушание!
Помоги заклятье снять, сестра.
О, прости меня за то, что, жаждая,
ночью из звериного следа
напилась водой ночной однажды я.
Страшной оказалась та вода. »
Мне сестра ответила: «Родимая!
Не поправить нам людское зло.
Камень, камень, камень на груди моей.
Черной тиной очи занесло. »
. Но опять кричу я, исступленная,
страх звериный в сердце не тая.
Вдруг спасет меня моя Аленушка,
совесть отчужденная моя?
1940
* * *
Знаю, знаю — в доме каменном
Судят, рядят, говорят
О душе моей о пламенной,
Заточить ее хотят.
За страдание за правое,
За неписаных друзей
Мне окно присудят ржавое,
Часового у дверей.
1938
Но ты не пугайся. Я договор наш не нарушу.
Не будет ни слез, ни вопросов,
ни даже упрека.
Я только покрепче замкну
опустевшую душу,
получше пойму, что теперь
навсегда одинока.
Она беспощадней всего,
недоверья отрава.
Но ты не пугайся,
ведь ты же спокоен и честен?
Узнаешь печали и радости собственной славы,
совсем не похожей на славу отверженных песен.
* * *
Подбирают фомки и отмычки,
Чтоб живую душу отмыкать.
Страшно мне и больно с непривычки,
Не простить обиды, не понять.
Разве же я прятала, таила
Что-нибудь от мира и людей?
С тайным горем к людям выходила,
С самой тайной радостью своей.
Но правдивым — больше всех не верят.
Вот и я теперь уже не та.
Что ж, взломайте.
За последней дверью
Горстка пепла, дым и пустота.
1940
* * *
Сегодня вновь растрачено души
на сотни лет,
на тьмы и тьмы ничтожеств.
Хотя бы часть ее в ночной тиши,
как пепел в горсть, собрать в стихи.
И что же?
Уже не вспомнить и не повторить
высоких дум, стремительных и чистых,
которыми посмела одарить
лжецов неверующих и речистых.
И щедрой доброте не просиять,
не озарить души потайным светом;
я умудрилась всю ее отдать
жестоким, не нуждающимся в этом.
ТРИПТИХ 1949 ГОДА
1
Я не люблю за мной идущих следом
по площадям
и улицам.
Я не люблю звонков по телефону,
когда за ними разговора нет.
«Кто говорит? Я слушаю!»
В ответ
молчание и гул, подобный стону.
Кто позвонил и испугался вдруг,
кто замолчал за комнатной стеною?
«Далекий мой,
желанный,
верный друг,
не ты ли смолк? Нет, говори со мною!
Одною скорбью мы разлучены,
одной безмолвной скованы печалью,
и все-таки средь этой тишины
поговорим. Нельзя, чтоб мы молчали!»
* * *
Ты у жизни мною добыт,
словно искра из кремня,
чтобы не расстаться, чтобы
ты всегда любил меня.
Ты прости, что я такая,
что который год подряд
то влюбляюсь, то скитаюсь,
только люди говорят.
Друг мой верный, в час тревоги,
в час раздумья о судьбе
все пути мои, дороги
приведут меня к тебе,
все пути мои, дороги
на твоем сошлись пороге.
Я ж сильней всего скучаю,
коль в глазах твоих порой
ласковой не замечаю
искры темно-золотой,
дорогой усмешки той —
искры темно-золотой.
Не ее ли я искала,
в очи каждому взглянув,
не ее ли высекала
в ту холодную весну.
1936
Ольга Берггольц.
Собрание сочинений в трех томах.
Ленинград, «Художественная Литература», 1988.
* * *
Друзья твердят: «Все средства хороши,
чтобы спасти от злобы и напасти
хоть часть Трагедии,
хоть часть души. »
А кто сказал, что я делюсь на части?
Я так хочу, так верю, так люблю.
Не смейте проявлять ко мне участья.
Я даже гибели своей не уступлю
за ваше принудительное счастье.
1949
ОТВЕТ (А Я ВАМ ГОВОРЮ, ЧТО НЕТ. )
А я вам говорю, что нет
напрасно прожитых мной лет,
ненужно пройденных путей,
впустую слышанных вестей.
Нет невоспринятых миров,
нет мнимо розданных даров,
любви напрасной тоже нет,
любви обманутой, больной,
ее нетленно чистый свет
всегда во мне,
всегда со мной.
Русские поэты. Антология в четырех томах.
Москва: Детская литература, 1968.
Все, что пошлешь: нежданную беду,
свирепый искус, пламенное счастье,-
все вынесу и через все пройду.
Но не лишай доверья и участья.
Не искушай доверья моего.
Я сквозь темницу пронесла его.
Изранила и душу опалила,
лишила сна, почти свела с ума.
Не отнимай хоть песенную силу,-
не отнимай,- раскаешься сама!
Не отнимай, чтоб горестный и славный
твой путь воспеть.
Чтоб хоть в немой строке
мне говорить с тобой, как равной
с равной,-
на вольном и жестоком языке!
Советская поэзия. В 2-х томах.
Библиотека всемирной литературы. Серия третья.
Редакторы А.Краковская, Ю.Розенблюм.
Москва: Художественная литература, 1977.
* * *
Я люблю сигнал зеленый,
знак свободного пути.
Нелюбимой, невлюбленной,
хорошо одной брести.
Снег легчайший осторожно
вертится у самых губ.
О, я знаю,- все возможно,
все сумею, все смогу.
Разве так уж ты устала,
беспокойная душа,
разве молодости мало,
мира, круглого, как шар?
И твердят во всей природе
зеленые огоньки:
проходите, путь свободен
от любви и от тоски.
1935
60 лет советской поэзии.
Собрание стихов в четырех томах.
Москва: Художественная литература, 1977.
Я так боюсь, что всех, кого люблю,
утрачу вновь.
Я так теперь лелею и коплю
людей любовь.
И если кто смеется — не боюсь:
настанут дни,
когда тревогу вещую мою
поймут они.
Не знаю, не знаю, живу — и не знаю,
когда же успею, когда запою
в средине лазурную, черную с края
заветную, лучшую песню мою.
Такую желанную всеми, такую
еще неизвестную спела бы я,
чтоб люди на землю упали, тоскуя,
а встали с земли — хорошея, смеясь.
О чем она будет? Не знаю, не знаю,
а знает об этом июньский прибой,
да чаек бездомных отважная стая,
да сердце, которое только с тобой.
Я знала мир без красок и без цвета.
Рукой, протянутой из темноты,
нащупала случайные приметы,
невиданные, зыбкие черты.
Так, значит, я слепой была от роду,
или взаправду стоило прийти
ко мне такой зиме, такому году,
чтоб даже небо снова обрести.
Ольга Федоровна Берггольц «Стихи и поэмы»
Ленинградское отделение издательства «Советский писатель»,1979
Ольга Берггольц: Стихи рождаются от горя
16.05.2013
Все что пошлешь нежданную беду свирепый
Берггольц О. Ф. Ольга. Запретный дневник
Дневниковые записи, записи на полях, проза как вечный черновик, где смешается прошлое, настоящее и будущее, и, конечно, стихи…
Такой видела вторую, ненаписанную часть своей главной книги «Дневные звезды» Ольга Берггольц. И добавляла: «Начать на разбеге…»
Только так, безоглядно, на разбеге, можно рассказать историю любви: « Дорогой мой, ты не узнаешь этого. Это было уже после тебя… О, ничего, ничего, пусть они все это слышат, мне не стыдно, мне надо, чтобы они знали, слышали о тебе, о моей, нашей любви…»
Только так, безоглядно, на разбеге преодолевая «глухонемое время», можно рассказать о крестном пути поколения, «прошедшего зоною пустыни»: «…Но если я не расскажу о жизни и переживаниях моего поколения в 37–38 гг. — значит, я не расскажу главного… Великая, печальная, молчаливая вторая жизнь народа. Эта вторая жизнь. Если б мне только написать о ней…»
Только так, безоглядно, на разбеге, можно обратиться к Родине, «жестокой матери своей, на бесполезное страданье пославшей лучших сыновей», и просить ее, без надежды быть услышанной: «Не искушай доверья моего. / Я сквозь темницу пронесла его… / Ни помыслом, ни делом не солгу. / Не искушай — я больше не могу».
Только так, безоглядно, на разбеге, не позабыв годы «гонения и зла», можно воскликнуть в первый день войны: «…Вот жизнь моя, дыханье. / Родина! Возьми их у меня!» —преподав урок непостижимого в наши дни патриотизма.
Только так, безоглядно, на разбеге, можно обращаться к потомству — к нам: «…Черт тебя знает, потомство, какое ты будешь… И не для тебя, не для тебя я напрягаю душу… а для себя, для нас, сегодняшних, изолгавшихся и безмерно честных, жаждущих жизни, обожающих ее, служивших ей — и все еще надеющихся на то, что ее можно будет благоустроить…»
Вот так, на разбеге — «от сердца — к сердцу» — мы и делали эту книгу. Такой путь «прям и страшен», но именно его выбрала для себя Ольга Берггольц. Читатель, вы, несомненно, сумеете оценить щедрость и величие этого человеческого и поэтического жеста.
«… Прекрасно, что ранняя жалость / не трогала наших сердец», — сказала Берггольц в сороковом году о начале тридцатых, чтобы спустя годы и годы эхом, как через бездну, самой себе отозваться: « Так мало в мире нас, людей, осталось, / что можно шепотом произнести / забытое людское слово: жалость…»
Между этими стихами лежит время, которое Берггольц назвала своим «жестоким расцветом»,подразумевая необыкновенный взлет творчества. Это время началось в 1937–1939 годах, когда Берггольц сначала проходила свидетелем по очередному сфабрикованному процессу и после допроса попала в больницу с преждевременными родами, а спустя полтора года была арестована уже как «активная участница контрреволюционной террористической организации» и, после очередного допроса, в тюремной больнице опять потеряла ребенка.
Это время «жестокого расцвета» продолжилось в войну, о которой Ольга Берггольц скажет — с высоты своего знания — «на вольном и жестоком языке»,дарованном ей страшным опытом конца тридцатых: «Тюрьма — исток победы над фашизмом, потому что мы знали: тюрьма — это фашизм, и мы боремся с ним, и знали, что завтра — война, и были готовы к ней».
К войне — наверное. Но к блокаде… « Небывалый опыт человечества», — скажет она о блокадной трагедии.
«Я здесь, чтобы свидетельствовать…»Этому вольно или невольно следует любой писатель. Вопрос в том, чемусвидетелем он оказался, какойАтлантиде не должно позволить «утонуть в забвении…».
Свидетельства О. Берггольц — это не только ее стихи и проза, но в первую очередь блокадные дневники, страшные и обжигающие, как ленинградский лед 1941–1942 годов. Дневники эти тоже о «великой, печальной, молчаливой второй жизни народа», о мученичествеГорода, принявшего пытку голодом.Города, который — может быть, единственный в мире — оправдал приставку « санкт» в своем имени.
Знаменательны и свидетельства Берггольц о поездке в Москву, куда ее, предельно истощенную, друзья отправили в марте 1942 года. Она провела в столице меньше двух месяцев, постоянно порываясь вернуться: дышать там — после «высокогорного, разреженного, очень чистого воздуха» ленинградской «библейски грозной» зимы — было нечем.
«Здесь не говорят правды о Ленинграде…» «…Ни у кого не было даже приближенного представления о том, что переживает город… Не знали, что мы голодаем, что люди умирают от голода…» «…Заговор молчания вокруг Ленинграда». «…Здесь я ничего не делаю и не хочу делать, — ложь удушающая все же!» «Смерть бушует в городе… Трупы лежат штабелями… В то же время Жданов присылает сюда телеграмму с требованием — прекратить посылку индивидуальных подарков организациям в Ленинград. Это, мол, „вызывает нехорошие политические последствия“». «По официальным данным умерло около двух миллионов…» «А для слова — правдивого слова о Ленинграде — еще, видимо, не пришло время… Придет ли оно вообще?…»
И — через все дневниковые записи и письма этого периода рефреном идет: «В Ленинград — навстречу гибели, ближе к ней… Скорей бы в Ленинград!»
Именно Ольгу Берггольц Ленинград выбрал в те годы своимпоэтом.
И когда власть, сначала в 1946-м, а потом и в 1949-м, решила осадить Город, выживший несмотря ни на чтои осознавший свое самостоянье(«залог величия»), — перед Берггольц опять замаячила «разлуки каторжная даль» («…не будет ничего удивительного, если именно меня как поэта, наиболее популярного поэта периода блокады, — попытаются сделать „идеологом“ ленинградского противопоставления со всеми вытекающими отсюда выводами, вплоть до тюрьмы»). Именно к этому периоду относится история «пробитого дневника», рассказанная в нашей книге.
И что с того, что ее, острую на язык, «неудобную», городские власти никогда не приглашали 9 мая на трибуну во время парадов Победы… Ольга Берггольц всегда оставалась народнымпоэтом «по праву разделенного страданья».
Именно дневники времени «жестокого расцвета», 1939–1949 годов, легли в основу этой книги. В нее вошли письма этого периода, отрывки из второй части книги «Дневные звезды» и подготовительные материалы к ней и, конечно, избранные стихотворения и поэмы.
Человеческая память — самый надежный носитель наших страданий и радостей. Тема памяти проходит через всю эту книгу, вышедшую в год 100-летия О. Берггольц и в 65-ю годовщину Победы, доставшейся Великой ценой.
«Никто не забыт, и ничто не забыто…» — слова О. Берггольц, высеченные на мемориальной стене Пискаревского кладбища, в контексте и ее жизни, и жизней миллионов наших соотечественников обретают смысл, выходящий за пределы войны и Блокады.
«Но даже тем, кто все хотел бы сгладить / в зеркальной робкой памяти людей, / не дам забыть…»
Память— главное действующее лицо этой книги.
Основные даты жизни и творчества Ольги Берггольц