Мой друг поэты рождены чтоб толковать свои же сны
Рождение театра из духа музыки. Сигачёв А. А
Поэма о театре музыки.
Ганс Сакс «Мейстерзингеры»
Весь мир его видений,
Был лирой пробуждённый;
И ближе стал тот мир, чем жизнь сама;
Он собственным хотеньем,
Все пробуждал виденья,
Всю музыку и песни, и слова.
В том чистом созерцанье –
Звёзд Млечное мерцанье,
И музыка волшебная Небес;
Нам видится воочию
Волшебный дождь цветочный,
И зрителя с актёром вяжет песнь…
А разум наш едва ли
Текст пьесы осознает,
Подобно, как картины полотно:
В ней знания о силе,
Тех воинов с картины,
Нет, даже на горчичное зерно.
Так пусть искусство наше,
Той сказки будет краше,
Где все глаза глядят самих себя!
Прошу: актёр и зритель,
Свой взор соедините,
В театре, – сердце музыки любя.
ГЛАВА I. Поэзия, театр, народный хор.
Мелодия – есть общее и первое,
Рождает песню из самой себя;
Где точность строф передаёт знамение
На празднествах эпох, как бытия.
И напряженье языка стремится,
Чтоб музыке природы подражать;
Чтоб звукам в слове музыкой излиться,
Могущество мелодий испытать.
Язык из мира образов и музык,
Сам к подражанью музыки стремиться.
Он зеркалом понятий многих служит,
И оком Солнца он не омрачится.
Народный певчий хор – исток театра,
Народный хор – был идеальный зритель;
Хор был театром в форме сжатой,
Хор был – театра ревностный хранитель.
Но лишь в тебе, Поэзия, реальность,
Ты указуешь истинную жизнь!
Лишь только в пенье хора – жизни праздник,
Пастушеской свирелью мир ожил.
Вся прелесть первобытного театра,
В том и была, что каждый в нём – актёр;
Просты и ясны роли в том спектакле,
И также прост и ясен был сам хор.
Способна сцена сделать взор неясным,
Невосприимчивым к реалиям живым;
Поэт живой, когда живёт в согласье,
С тем, кто реально связан в жизни с ним…
ГЛАВА II. Комедии у родников трагедий
Эдип злосчастный, созданный Софоклом,
Замышлен благородным быть героем,
Который, хоть и мудрым слыл пророком,
Был предназначен к заблужденьям в горе.
В конце концов, в безмерности страданий,
Становится истоком благодати,
Для всех в людском безбрежном океане,
И даже после страшной его смерти.
Коль у процесса завязался узел
Надёжно, крепко мыслями поэта,
То с неизбежностью приводят музы
К погибели в боренье тьмы и света…
Но древнее поверье есть у персов,
Что маг родится от кровосмешенья,
Способный разгадать загадки Сфинкса;
Несущий человечеству спасенье!
Природу принуждает выдать тайны,
Противоестество ей представляя;
Хоть сам герой, при этом погибает,
Зато бессмертье имя обретает.
Так мудрость в отношении природы,
Преступное к ней совершает действо;
Но лишь поэт лучом мелодий,
Проказы лечит и злодейства.
Трагический трагедии конец,
Другие ж, возраста преклонного достигнув,
Хорошей, тихой смерти приняли венец,
Даря потомству, новый, свежий стимул…
В трагедии ж эллин возникла мрака бездна,
Лишь слышен вопль, всеобщий потрясений:
«Трагедия погибла навсегда и безнадежно;
Сама поэзия погибла вместе с нею.
Особенно, когда в агонии последней,
Была трагедия поэта Еврипида,
И назван вид искусства был комедией,
Трагедии не стало. Трагедии спасибо.
И, словно Бог вдохнул огонь в людей,
По образу и своему подобью,
Так и поэт символикой своей,
Себе по духу племя уготовил.
Чтоб ликовать, страдать и слёзы лить,
Чтоб жизнью и болеть и наслаждаться;
И вопрошать жизнь: быть или не быть?
И Солнцу на рассвете улыбаться.
ГЛАВА III. Наука музыкой рождалась
Платон сказал, как ученик Сократа:
«Заговорю о чём-нибудь печальном,
Глаза слезами наполняются при этом,
И дыбом – волосы, и сердце моё бьётся…»
Искали новых пламенных аффектов
Парадоксальной мыслью возбуждая.
С реальным в высшей степени эффектом,
Но не в эфир искусства, погружаясь.
Теперь театр вышел на дорогу
К эстетике такого Сократизма:
Что всё должно разумным быть и строгим,
Чтоб стать прекрасным, как сама Отчизна!
Тот добродетелен, в ком знаний море,
Чья мысль течёт от ясного истока…
Пусть страсть и диалектика героя
Могучим и широким льёт потоком.
Не надо напряжений ожиданья,
Интригой зрителя запутывать не надо.
Риторика и пафос созерцанья,
Вот зрителю достойная награда!
Ещё до первой сцены монологом,
Даётся в руки всё для пониманья,
По-принципу: всё смешано до Бога,
Рассудок дал порядок в мирозданье.
Сократ прослыл мудрейшим меж людей,
Вторую пальму Еврипиду, дали:
То делал он, что надо – без затей,
Что делать надо? – также точно знал он…
Сократа первым все тогда признали,
За то, что первым высказал однажды,
«Я знаю то, что ничего не знаю»,
Хоть в диспутах – им побеждён был каждый.
Кто он, Сократ, к которому взывает,
Хор духов, человечеством избрАнных:
«О Горе! Горе! Что он сокрушает?!
Прекрасный мир разрушил первозданный. »
Платон писал: «Как он, Сократ некстати,
Пир покидает при рассвете дня,
Когда все гости грезят о Сократе,
Уход не в состоянии понять…»
Уже в тюрьме ученикам Сократ
Рассказывал одно во сне виденье,
И голос повторял ему стократ:
«Сократ, займись ты музыкальным пеньем. »
И вот Сократ, уж, будучи в тюрьме,
Стал музыку записывать по нотам;
Он гимны сочинял своей стране,
Слагал стихами басни из Эзопа.
Не потому ли, после уж Сократа,
Сменяются одна вслед за другой,
Его учений школы многократно,
Как океана волны за волной.
Теперь, предавшись музыке Сократа,
Мы постоим мгновенье в стороне…
В его чудесной песенной стране,
И на подмостках брат обнимет брата.
Родство есть между музыкой и миром,
И истина лишь в музе пребывает.
И сцены оживают только лирой,
И зло, лишь только лира побеждает!
ГЛАВА IV. Явленье оперы народам
В народных празднествах, народных игрищ,
Где пенье сочеталось с пантомимой;
Инструментальной музыкой любимой,
И в ритуалах храмовых святилищ.
Но мудрость образов сценических мудрее,
И с большей ясностью, чем логика поэтов;
Но пенье хора было всех сильнее,
Как в царстве тьмы светилось Божьим светом!
Так утверждали мудрецы, что греки,
В искусстве драматическом, как дети,
Имевшие игрушку, развлекались,
Затем разбили на куски и разбросали…
Их в музыке и в мифах откровенье,
Вдруг прервалось, замедлив бег искусства.
И в дифирамбах музыки и пенья
Отыскивала золотое русло…
И возбуждая удовлетворенье
Фигурами посредственных звучаний,
Фальшивое питая настроенье,
Фальшивый гимн играла на прощанье.
И скудным стала музыка явленьем,
Беднее, чем само явленье жизни,
И дифирамбов чуждо было пенье
Самой себе, как горечь наважденья.
Культура оперы – сама собой назвалась,
В поддержке посторонних не нуждалось;
Все встретили восторженным приветом,
Досель невиданное чудо это.
Неистовые страсти к ней питая,
Речитативы, с пением сплетая,
То говорит певец, то он поёт,
То патетически воскликнет и замрёт.
То музыка одна поёт-играет,
То тишиною зал весь замирает,
То все танцуют, то царит лишь хор,
Оркестр с минора, резко шлёт мажор…
Так в опере в эпоху возрожденья,
Воскресла тень трагедий и комедий.
Воскресла в музе оперы идиллия,
Как Данте воскресил в стихах Вергилия.
Иные возражали: мол, способна
Она собой затмить всю радость жизни,
Способна обмануть она безбожно,
Питаясь соками искусственных идиллий…
Стремясь живописать картину звуком,
Становится служанкой развлечений.
Достоинство своё теряет гений,
Вкус возрождая, прошлым уж искусством…
Столь странная взошла метаморфоза:
Создать Александрийского Эсхила,
Мощь Геркулеса тратить невозможно,
Для сладострастья в рабстве у Омфилы.
В смущении поэтов ищут взоры –
Цвет из былого золотого света,
Всей полнотой роскошной жизнью этой,
В стремительном порыве к музе новой!
Лишь в музыке мир видится нам краше!
Лишь музыка позволит видеть дальше!
В стихиях муз дыхание миров!
Забыться и забыть всё… О восторг!
Крылатые фразы из кинофильмов.
пятница, 21 ноября 2014 г.
«Мой друг, поэты рождены,
Чтоб толковать свои же сны,
Всё то, чем грезим мы в мечтах,
Раскрыто перед нами в снах:
И толк искуснейших стихов
Лишь в толкованье вещих снов».
(Ганс Сакс «Мейстерзингеры»)
«Люблю ваш сумрак неизвестный
И ваши тайные цветы,
О вы, поэзии прелестной
Благословенные мечты!
Вы нас уверили, поэты,
Что тени лёгкою толпой
От берегов холодной Леты
Слетаются на брег земной
И невидимо навещают
Места, где было всё милей,
И в сновиденьях утешают
Сердца покинутых друзей;
Они, бессмертие вкушая,
Их поджидают в Элизей,
Как ждёт на пир семья родная
Своих замедливших гостей…»
(Александр Сергеевич Пушкин)
«Когда замрут отчаянье и злоба,
Нисходит сон. И крепко спим мы оба
На разных полюсах земли.
Ты обо мне, быть может, грезишь в эти
Часы. Идут часы походкою столетий,
И сны встают в земной дали».
(Александр Александрович Блок)
«Сны – отражение реальности. Реальность – отражение снов».
(Зигмунд Фрейд)
«Отражение в зеркале и воде – это то, что принимается. Тени, появляющиеся при свете Солнца и лампы, – это то, что отбрасывается. Тень же от Луны принимается на Небесах и отбрасывается на Землю».
(Чжан Чао «Тени глубокого сна»)
«Мне удивительный вчера приснился сон:
Я ехал с девушкой, стихи читавшей Блока.
Лошадка тихо шла. Шуршало колесо.
И слёзы капали. И вился русый локон.
И больше ничего мой сон не содержал.
Но потрясённый им, взволнованный глубоко,
Весь день я думаю, встревожено дрожа,
О странной девушке, не позабывшей Блока. »
(Игорь Северянин)
«День – это тоже сон, если жить с закрытыми глазами».
(«Бартон Финк»)
Будда остановился в одной деревне, и толпа привела к нему слепого. Один человек из толпы обратился к Будде:
– Мы привели к тебе этого слепого потому, что он не верит в существование света. Он доказывает всем, что свет не существует. У него острый интеллект и логический ум. Все мы знаем, что свет есть, но не можем убедить его в этом. Наоборот, его аргументы настолько сильны, что некоторые из нас уже начали сомневаться. Он говорит: «Если свет существует, дайте мне потрогать его, я узнаю вещи через осязание. Или дайте мне попробовать его на вкус, или понюхать. По крайней мере, вы можете ударить по нему, как вы бьёте в барабан, тогда я услышу, как он звучит». Мы устали от этого человека, помоги нам убедить его в том, что свет существует.
Будда сказал:
– Слепой прав. Для него свет не существует. Почему он должен верить в него? Истина в том, что ему нужен врач, а не проповедник. Вы должны были отвести его к врачу, а не убеждать.
Будда позвал своего личного врача, который всегда сопровождал его. Слепой спросил:
– А, как же, спор?
И Будда ответил:
– Подожди немного, пусть врач осмотрит твои глаза.
Врач осмотрел его глаза и сказал:
– Ничего особенного. Понадобится самое большее полгода, чтобы вылечить его.
Будда попросил врача:
– Оставайся в этой деревне до тех пор, пока не вылечишь этого человека. Когда он увидит свет, приведи его ко мне.
Через полгода бывший слепой пришёл со слезами радости на глазах, танцуя. Он припал к ногам Будды. Будда сказал:
– Теперь можно поспорить. Раньше мы жили в разных измерениях, и спор был невозможен.
(Буддийская притча «Каждому своё»)
Мой друг поэты рождены чтоб толковать свои же сны
Поэма о театре музыки.
Весь мир его видений,
Был лирой пробуждённый;
И ближе стал тот мир, чем жизнь сама;
Он собственным хотеньем,
Все пробуждал виденья,
Всю музыку и песни, и слова.
В том чистом созерцанье –
Звёзд Млечное мерцанье,
И музыка волшебная Небес;
Нам видится воочию
Волшебный дождь цветочный,
И зрителя с актёром вяжет песнь…
А разум наш едва ли
Текст пьесы осознает,
Подобно, как картины полотно:
В ней знания о силе,
Тех воинов с картины,
Нет, даже на горчичное зерно.
Так пусть искусство наше,
Той сказки будет краше,
Где все глаза глядят самих себя!
Прошу: актёр и зритель,
Свой взор соедините,
В театре, – сердце музыки любя.
I. Поэзия, театр, народный хор.
Мелодия – есть общее и первое,
Рождает песню из самой себя;
Где точность строф передаёт знамение
На празднествах эпох, как бытия.
И напряженье языка стремится,
Чтоб музыке природы подражать;
Чтоб звукам в слове музыкой излиться,
Могущество мелодий испытать.
Язык из мира образов и музык,
Сам к подражанью музыки стремиться.
Он зеркалом понятий многих служит,
И оком Солнца он не омрачится.
Народный певчий хор – исток театра,
Народный хор – был идеальный зритель;
Хор был театром в форме сжатой,
Хор был – театра ревностный хранитель.
Но лишь в тебе, Поэзия, реальность,
Ты указуешь истинную жизнь!
Лишь только в пенье хора – жизни праздник,
Пастушеской свирелью мир ожил.
Вся прелесть первобытного театра,
В том и была, что каждый в нём – актёр;
Просты и ясны роли в том спектакле,
И также прост и ясен был сам хор.
Способна сцена сделать взор неясным,
Невосприимчивым к реалиям живым;
Поэт живой, когда живёт в согласье,
С тем, кто реально связан в жизни с ним…
II. Комедии у родников трагедий
Эдип злосчастный, созданный Софоклом,
Замышлен благородным быть героем,
Который, хоть и мудрым слыл пророком,
Был предназначен к заблужденьям в горе.
В конце концов, в безмерности страданий,
Становится истоком благодати,
Для всех в людском безбрежном океане,
И даже после страшной его смерти.
Коль у процесса завязался узел
Надёжно, крепко мыслями поэта,
То с неизбежностью приводят музы
К погибели в боренье тьмы и света…
Но древнее поверье есть у персов,
Что маг родится от кровосмешенья,
Способный разгадать загадки Сфинкса;
Несущий человечеству спасенье!
Природу принуждает выдать тайны,
Противоестество ей представляя;
Хоть сам герой, при этом погибает,
Зато бессмертье имя обретает.
Так мудрость в отношении природы,
Преступное к ней совершает действо;
Но лишь поэт лучом мелодий,
Проказы лечит и злодейства.
Трагический трагедии конец,
Другие ж, возраста преклонного достигнув,
Хорошей, тихой смерти приняли венец,
Даря потомству, новый, свежий стимул…
В трагедии ж эллин возникла мрака бездна,
Лишь слышен вопль, всеобщий потрясений:
«Трагедия погибла навсегда и безнадежно;
Сама поэзия погибла вместе с нею.
Особенно, когда в агонии последней,
Была трагедия поэта Еврипида,
И назван вид искусства был комедией,
Трагедии не стало. Трагедии спасибо.
И, словно Бог вдохнул огонь в людей,
По образу и своему подобью,
Так и поэт символикой своей,
Себе по духу племя уготовил.
Чтоб ликовать, страдать и слёзы лить,
Чтоб жизнью и болеть и наслаждаться;
И вопрошать жизнь: быть или не быть?
И Солнцу на рассвете улыбаться.
III. Наука музыкой рождалась
Платон сказал, как ученик Сократа:
«Заговорю о чём-нибудь печальном,
Глаза слезами наполняются при этом,
И дыбом – волосы, и сердце моё бьётся…»
Искали новых пламенных аффектов
Парадоксальной мыслью возбуждая.
С реальным в высшей степени эффектом,
Но не в эфир искусства, погружаясь.
Теперь театр вышел на дорогу
К эстетике такого Сократизма:
Что всё должно разумным быть и строгим,
Чтоб стать прекрасным, как сама Отчизна!
Тот добродетелен, в ком знаний море,
Чья мысль течёт от ясного истока…
Пусть страсть и диалектика героя
Могучим и широким льёт потоком.
Не надо напряжений ожиданья,
Интригой зрителя запутывать не надо.
Риторика и пафос созерцанья,
Вот зрителю достойная награда!
Ещё до первой сцены монологом,
Даётся в руки всё для пониманья,
По-принципу: всё смешано до Бога,
Рассудок дал порядок в мирозданье.
Сократ прослыл мудрейшим меж людей,
Вторую пальму Еврипиду, дали:
То делал он, что надо – без затей,
Что делать надо? – также точно знал он…
Сократа первым все тогда признали,
За то, что первым высказал однажды,
«Я знаю то, что ничего не знаю»,
Хоть в диспутах – им побеждён был каждый.
Кто он, Сократ, к которому взывает,
Хор духов, человечеством избрАнных:
«О Горе! Горе! Что он сокрушает?!
Прекрасный мир разрушил первозданный. »
Платон писал: «Как он, Сократ некстати,
Пир покидает при рассвете дня,
Когда все гости грезят о Сократе,
Уход не в состоянии понять…»
Уже в тюрьме ученикам Сократ
Рассказывал одно во сне виденье,
И голос повторял ему стократ:
«Сократ, займись ты музыкальным пеньем. »
И вот Сократ, уж, будучи в тюрьме,
Стал музыку записывать по нотам;
Он гимны сочинял своей стране,
Слагал стихами басни из Эзопа.
Не потому ли, после уж Сократа,
Сменяются одна вслед за другой,
Его учений школы многократно,
Как океана волны за волной.
Теперь, предавшись музыке Сократа,
Мы постоим мгновенье в стороне…
В его чудесной песенной стране,
И на подмостках брат обнимет брата.
Родство есть между музыкой и миром,
И истина лишь в музе пребывает.
И сцены оживают только лирой,
И зло, лишь только лира побеждает!
Явленье оперы народу.
В народных празднествах, народных игрищ,
Где пенье сочеталось с пантомимой;
Инструментальной музыкой любимой,
И в ритуалах храмовых святилищ.
Но мудрость образов сценических мудрее,
И с большей ясностью, чем логика поэтов;
Но пенье хора было всех сильнее,
Как в царстве тьмы светилось Божьим светом!
Так утверждали мудрецы, что греки,
В искусстве драматическом, как дети,
Имевшие игрушку, развлекались,
Затем разбили на куски и разбросали…
Их в музыке и в мифах откровенье,
Вдруг прервалось, замедлив бег искусства.
И в дифирамбах музыки и пенья
Отыскивала золотое русло…
И возбуждая удовлетворенье
Фигурами посредственных звучаний,
Фальшивое питая настроенье,
Фальшивый гимн играла на прощанье.
И скудным стала музыка явленьем,
Беднее, чем само явленье жизни,
И дифирамбов чуждо было пенье
Самой себе, как горечь наважденья.
Культура оперы – сама собой назвалась,
В поддержке посторонних не нуждалось;
Все встретили восторженным приветом,
Досель невиданное чудо это.
Неистовые страсти к ней питая,
Речитативы, с пением сплетая,
То говорит певец, то он поёт,
То патетически воскликнет и замрёт.
То музыка одна поёт-играет,
То тишиною зал весь замирает,
То все танцуют, то царит лишь хор,
Оркестр с минора, резко шлёт мажор…
Так в опере в эпоху возрожденья,
Воскресла тень трагедий и комедий.
Воскресла в музе оперы идиллия,
Как Данте воскресил в стихах Вергилия.
Иные возражали: мол, способна
Она собой затмить всю радость жизни,
Способна обмануть она безбожно,
Питаясь соками искусственных идиллий…
Стремясь живописать картину звуком,
Становится служанкой развлечений.
Достоинство своё теряет гений,
Вкус возрождая, прошлым уж искусством…
Столь странная взошла метаморфоза:
Создать Александрийского Эсхила,
Мощь Геркулеса тратить невозможно,
Для сладострастья в рабстве у Омфилы.
В смущении поэтов ищут взоры –
Цвет из былого золотого света,
Всей полнотой роскошной жизнью этой,
В стремительном порыве к музе новой!
Лишь в музыке мир видится нам краше!
Лишь музыка позволит видеть дальше!
В стихиях муз дыхание миров!
Забыться и забыть всё… О восторг!
Мой друг поэты рождены чтоб толковать свои же сны
Ницше Фридрих Вильгельм
Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм
Время работы над этой книгой охватывает период с осени 1869 по ноябрь 1871 г. Наука, искусство и философия, писал Ницше в январе 1870 г. Э. Роде, столь тесно переплелись во мне, что мне в любом случае придётся однажды родить кентавра. Непосредственным толчком к написанию книги послужили два доклада, прочитанные Ницше в Базельском музеуме соответственно 18 января и 1 февраля 1870 г., Греческая музыкальная драма и Сократ и трагедия, а также статья Дионисическое мировоззрение, написанная летом того же года.
Текст книги в основном был завершён в январе феврале 1871 г. в Базеле и Лугано и носил поначалу заглавие Греческая весёлость (Griechische Heiterkeit; предполагались и другие названия: Опера и греческая трагедия и Происхождение и стиль трагедии).
В конце апреля 1871 г. рукопись была послана лейпцигскому издателю Энгельману, который после долгих колебаний отказался её печатать. В ноябре того же года книга, дополненная шестью последними разделами, была принята другим лейпцигским издателем, Э. В. Фрицшем, и вышла в первых числах января 1872 г. под заглавием Рождение трагедии из духа музыки. В 1886 г., готовя новое издание, Ницше предварил его Опытом самокритики и дал книге новое название: Рождение трагедии, или Эллинство и пессимизм, которое, впрочем, не упраздняло прежнего: текст, следующий за Опытом самокритики, сохранял прежнее заглавие.
Что бы ни лежало в основании этой сомнительной книги, это должен был быть вопрос первого ранга и интереса, да ещё и глубоко личный вопрос; ручательством тому время, когда она возникла, вопреки которому она возникла, тревожное время немецко-французской войны 1870–1871 годов. В то время как громы сражения при Вёрте проносились над Европой, мечтатель-мыслитель и охотник до загадок, которому выпало на долю стать отцом этой книги, сидел где-то в альпийском уголке, весь погружённый в свои мысли-мечты и загадки, а следовательно, весьма озабоченный и вместе с тем беззаботный, и записывал свои мысли о греках зерно той странной и малодоступной книги, которой посвящено это запоздалое предисловие (или послесловие). Прошло несколько недель, как сам он уже был под стенами Меца, всё ещё не отделавшись от тех вопросительных знаков, которые он поставил к мнимой жизнерадостности греков и греческого искусства, пока наконец в том исполненном глубокой напряжённости месяце, когда в Версале шли переговоры о мире, он и сам не нашёл в себе примирения и, выздоравливая от полученной на поле сражения болезни, не установил для себя окончательно Рождение трагедии из духа музыки. Из музыки? Музыка и трагедия? Греки и трагическая музыка?
Греки и художественное творение пессимизма? Самая удачная, самая прекрасная, самая завидная, более всех соблазнявшая к жизни порода людей, из всех бывших до сего времени, греки как? они-то и нуждались в трагедии?
Более того в искусстве? Чему служило греческое искусство.
Можно догадаться, на каком месте был тем самым поставлен великий вопросительный знак о ценности существования. Есть ли пессимизм безусловно признак падения, упадка, жизненной неудачи, утомлённых и ослабевших инстинктов каковым он был у индийцев, каковым он, по всей видимости, является у нас, современных людей и европейцев? Существует ли и пессимизм силы? Интеллектуальное предрасположение к жестокому, ужасающему, злому, загадочному в существовании, вызванное благополучием, бьющим через край здоровьем, полнотою существования? Нет ли страдания и от чрезмерной полноты? Испытующее мужество острейшего взгляда, жаждущего ужасного, как врага, достойного врага, на котором оно может испытать свою силу? На котором оно хочет поучиться, что такое страх? Какое значение имеет именно у греков лучшего, сильнейшего, храбрейшего времени трагический миф? И чудовищный феномен дионисического начала? И то, что из него родилось, трагедия? А затем: то, что убило трагедию, сократизм морали, диалектика, довольство и радостность теоретического человека как? не мог ли быть именно этот сократизм знаком падения, усталости, заболевания, анархически распадающихся инстинктов? И греческая весёлость позднейшего эллинизма лишь вечерней зарёю? Эпикурова воля, направленная против пессимизма, лишь предосторожностью страдающего? А сама наука, наша наука, что означает вообще всякая наука, рассматриваемая как симптом жизни? К чему, хуже того, откуда всякая наука? Не есть ли научность только страх и увёртка от пессимизма? Тонкая самооборона против истины? И, говоря морально, нечто вроде трусости и лживости? Говоря неморально, хитрость? О Сократ, Сократ, не в этом ли, пожалуй, и была твоя тайна? О таинственный ироник, может быть, в этом и была твоя ирония?
То, что мне тогда пришлось схватить, нечто страшное и опасное, проблема рогатая, не то чтобы непременно бык, но во всяком случае новая проблема; теперь бы я сказал, что это была проблема самой науки наука, впервые понятая как проблема, как нечто достойное вопроса. Но книга, в которой я тогда дал волю моей юношеской смелости и подозрительности, что за невозможная книга должна была вырасти тогда из столь не подходящей для юности задачи! Построенная из одних преждевременных, зелёных переживаний, которые все стояли на границе того, что может быть передано словами, поставленная на почву искусства ибо проблема науки не может быть познана на почве науки, быть может, книга для художников, обладающих попутно аналитическими и ретроспективными способностями (т. е. для исключительного сорта художников, которых надо поискать, да и искать-то не хочется…), полная психологических нововведений и артистических секретов, с артистической метафизикой на заднем плане, юношеское произведение, полное юношеской смелости и юношеской тоски, независимое, упрямо самостоятельное, даже там, где оно, по-видимому, подчиняется какомулибо авторитету и собственному благоговению, короче, первый плод, также и во всяком дурном смысле этого слова, страдающий всеми ошибками молодости, несмотря на выставленную им старческую проблему, прежде всего её длиннотами, её бурей и натиском; с другой стороны, в смысле успеха, который ему выпал на долю (в особенности у того великого художника, к которому он обращался, как бы вызывая на диалог, у Рихарда Вагнера), оправдавшая себя книга, я хочу сказать, такая, которая во всяком случае удовлетворила лучших своего времени. Уже по одному этому к ней следовало бы отнестись с некоторой оглядкой и молчаливостью; тем не менее я не хочу вполне скрыть, насколько она теперь кажется мне неприятной и сколь чуждой она теперь, по прошествии шестнадцати лет, стоит передо мной перед моим возмужалым, в сто раз более избалованным, но нисколько не охладевшим взглядом, которому не стала более чуждой и та задача, к решению которой впервые приступила эта дерзкая книга, взглянуть на науку под углом зрения художника, на искусство же под углом зрения жизни…
Опять скажу, в настоящую минуту это для меня невозможная книга я нахожу её дурно написанной, неуклюжей, тягостной, неистовой и запутанной в своей картинности, чувствительной, кое-где пересахаренной до женственности, неровной в темпе, без стремления к логической опрятности, чрезвычайно убеждённой и поэтому не считающей нужным давать доказательства, подозрительной даже по отношению к пристойности доказывания в качестве книги для посвящённых, музыки для сих последних, крещённых знамением музыки, соединённых от основания вещей для совместных и редких переживаний в искусстве, знака, по которому узнают друг друга родные по крови in artibus, высокомерная и мечтательная книга, замыкающаяся с самого начала ещё более от profanum vulgus образованных, чем от народа, но которая, как то доказал и доказывает её успех, знает достаточный толк и в том, как найти себе сомечтателей и заманить их на новые тропинки и места для плясок. Здесь во всяком случае говорил это признавали и с любопытством, и с некоторым нерасположением чуждый голос, ученик ещё неведомого бога, который пока что прятался под капюшоном учёного, под тяжеловесностью и диалектической неохотливостью немца и даже под дурными манерами вагнерианца; тут был налицо дух с чуждыми, ещё не получившими имени потребностями, память, битком набитая вопросами, опытами, скрытностями, к которым приписано было имя Диониса, как лишний вопросительный знак; здесь вела речь так с подозрительностью говорили себе какая-то мистическая и чуть ли не менадическая душа, которая с напряжением и произвольно, как бы в нерешимости открыться ли ей или скрыть себя, лепетала на чужом языке. Ей бы следовало петь, этой новой душе, а не говорить! Как жаль, что то, что я имел тогда сказать, я не решился сказать как поэт: я бы, пожалуй, это смог!