хорошо что наш гагарин не калмык и не татарин
На трибуне мавзолея
мы видали Бармалея.
Брови черные густые,
речи длинные пустые.
Он и маршал и герой.
Угадайте: «Кто такой?»
Кто даст правильный ответ,
тот получит десять лет!
*
Поменяли хулигана
на Луиса Корвалана.
Где бы взять такую бл…,
чтоб на Брежнева сменять!
*
Спутник, спутник – ты могуч,
ты гоняешь стаи туч,
прославляешь до небес
мать твою – КПСС!
*
Много света и тепла
всем нам партия дала.
Но ведь партия не б…,
и не может всем давать!
*
Прошла зима, настало лето –
спасибо партии за это!
Спасибо партии родной,
что в воскресенье выходной!
*
Мой миленок от тоски
сломал х. три доски.
Возрастает год от года
мощь советского народа!
*
С неба звездочка упала
прямо милому в штаны.
Ничего, что оторвала.
Ах, только б не было войны!
*
Водка стала шесть и восемь,
все равно мы пить не бросим.
Если будет двадцать пять –
купим водочки опять.
Передайте Ильичу,
нам и тридцать по плечу!
А если станет больше,
то будет, как в Польше.
«Лежу в больнице. Весь измучен,
Минутой каждой дорожа.
Да, понимаешь в жизни лучше,
Коль жопой сядешь на ежа».
*
По России мчится тройка –
Райка, Мишка, перестройка.
*
На недельку, до второго,
закопаем Горбачёва.
Откопаем Брежнева —
станем пить по-прежнему.
*
Пашет поле мирный трактор,
За селом горит реактор.
Вся Европа кроет матом
наш родной советский атом.
Если с мужем шо ни тэ
Обращайтесь в МАГАТе.
*
Перестройка-перестройка!
Я и перестроилась!
У соседа … длинней,
Так я к нему пристроилась.
*
Милка в койке показала
Новое движение.
Я подумал перестройка,
вышло ускорение.
*
Товарищ, верь, пройдет она,
так называемая гласность,
и вот тогда госбезопасность
припомнит наши имена.
Про Горбачевскую попытку «перестройки» все уже давно было написанно:
«Дух свободы. К перестройке
Вся страна стремится,
Полицейский в грязной Мойке
Хочет утопиться.
Не топись, охранный воин,-
Воля улыбнется!
Полицейский! Будь покоен:
Старый гнет вернется. «
Саша Черный, 16.2.1906
Новое в блогах
Мы гордимся.
«Мы гордимся, что Гагарин,
Не еврей и не татарин,
Не калмык и не узбек.
А наш! Советский человек!»
«Запустили мы ракету
Лучше б лифчиков нашили
И трусов- прикрыть 3,[email protected]@у. » (Советский народный фольклор)
Когда был октябрёнком и пионером тоже гордился. Но уже в комсомоле во мне развился по@уизм. А уж когда в тридцать лет (1984 год) съездил в загранкомандировку.
Уже писал, но напомню. Шепард полетел 5 мая 1961 года, это был не орбитальный полёт, но он не был Белкой и Стрелкой, и даже немножко поуправлял капсулой, в которой летел. О полёте Шепарда было объявлено до того, как он состоялся. О полёте Гагарина после приземления на парашюте. Кстати, по авиационным правилам, при катапультировании полёт не считается завершённым и в качестве рекорда не регистрируется.
США выпустили туалетную бумагу за 71 год до Шепарда. Сясьский ЦБК первую советскую туалетную бумагу стал выпускать через восемь с половиной лет после Гагарина. Это всего лишь об отношении к человеку и его проблемам. Добавлю, что в шестьдесят втором расстреляли голодную демонстрацию в Новочеркасске, а в шестьдесят третьем дефицитом стал ХЛЕБ! Очень хорошо помню.
Нынешняя усвяцовско-цапковская Россия продолжает те советские традиции. Страна на 109 месте в мире по продолжительности жизни. Данные и ООН и ВОЗ, разные источники дают чуть отличающиеся цифры, но диапазон на 2020 год 103- 120 места.
А по военным расходам Россия на четвёртом месте. По мне так лучше бы наоборот.
Хорошо что наш гагарин не калмык и не татарин
Александр Левковский: Хорошо, что наш Гагарин — не еврей и не татарин…
Ни мама, ни папа мне в ту ночь не приснились. А взамен их, в мутной полудрёме, мне пригрезился наш двор на Ярославской улице в Киеве. Я стою посреди двора, окружённый оравой хулиганистых мальчишек. Они скачут вокруг меня, тычут в меня пальцами, хохочут и орут что есть мочи…
Хорошо, что наш Гагарин — не еврей и не татарин…
Рассказ
Александр Левковский
С самого раннего детства Зойка мечтала стать русской.
— Русские, — говорила Зойка, — самые главные. Они всех победили: и немцев, и японцев, и ещё кого-то — не помню кого…
— … и турок, и финнов, и поляков, и шведов, — подсказал я. Зойка очень толковая, и у неё, как говорит мама, «большие артистические способности», но хотя мне только девять лет, я знаю историю и географию лучше её.
— Вот видишь, даже шведов. И потом русские — самые сильные.
— Татары сильнее, — возразил я. — они командовали твоими русскими целых триста лет. Спроси папу — он тебе будет два часа рассказывать, какие татары молодцы.
(Наш папа — татарин, но не казанский, а крымский, и не из Крыма, а из Ташкента, куда Сталин сослал крымских татар «за предательство»).
— Кроме того, русские самые умные, — продолжала Зойка. — У них есть и Пушкин, и Лермонтов, и Чайковский, и Менделеев.
— Все знают, — сказал я убеждённо, — что самые умные — это евреи.
— Не зарплату, а гонорары.
— Ну, пусть гонорары. Она самому Корнейчуку платит много десятков тысяч. О ней все соседи говорят: «У Софьи Михайловны — настоящая еврейская голова!»
— Ми-хай-лов-на, — протянула она. — Какая мама Михайловна? Она на самом деле Моисеевна… Вот поэтому я и хочу быть русской — чтобы мне не тыкали в лицо, что у моего отца дурацкая татарская фамилия Муслимов и что мама у меня — еврейка с отчеством Моисеевна…
Я лежал в кровати и искоса наблюдал, как Зойка переодевается ко сну. Зойке четырнадцать лет, и у неё в последее время стали вырастать на теле всякие интересные округлости, от которых трудно оторвать глаза и которые мешают мне сосредоточиться на нашем разговоре.
— Мы с тобой, — говорила Зойка, стоя ко мне спиной и натягивая через голову ночную рубашку, — полукровки.
— Ну, как метисы или мулаты. Ни то, ни сё. Серединка-на-половинку. Папа — татарин, мама — еврейка.
Зойка улеглась в постель, и мы замолчали. Через минуту я тихо сказал:
— Чёрт их знает! — со злостью проговорила Зойка. — Им-то хорошо, а о нас с тобой они подумали, когда рожали нас?! Они подумали, как нам жить нерусскими полукровками!? И не просто полукровками, а полу-татарами, полу-евреями?!
— Они любят друг друга, — возразил я. — Я же вижу, как сильно они любят.
Зойка криво ухмыльнулась.
— Хочешь знать, как сильно они любят друг друга? — вдруг спросила она. — Какой день сегодня?
…— Мишка, — шептала Зойка, — проснись… У них там началось…
Мы выбрались из наших кроватей и прислушались к тому, что делается за стенкой. Там слышался какой-то неясный шум. Сердце у меня бешено колотилось.
— Стонет… — удовлетворённо шептала Зойка, приложив ухо к стене..
— Чего это она? Ей что — плохо?
— Дурак ты. Сильно любит — потому и стонет, — туманно пояснила Зойка.
— И как долго это у них продолжается?
Зойка пожала плечами.
— Когда как. По-всякому. Иногда пять минут, а иногда все пятнадцать.
— Потом он скажет «Молодец мать!» и хлопнет её ладонью.
— Откуда я знаю? По животу, наверное…
Мы послушали ещё минут пять. У меня в ушах звенело от сердцебиения, и я ничего не мог толком расслышать.
Когда мы опять улеглись в наши постели, Зойка повторила со злостью:
— Ничего, он переживёт. Зато я без проблем поступлю во ВГИК и стану знаменитой киноартисткой или кинорежиссёром! — Зойка тряхнула белокурыми кудряшками. — Я, как говорит мама, «ярко выраженная блондинка», и имя у меня будет Зоя Александровна Кронина вместо идиотского татарского Зоя Маратовна Муслимова…
Папу звали Маратом. Не в честь знаменитого вождя Французской революции, а просто у татар это очень распространённое имя.
Я за всю свою жизнь не встречал человека добрее и мягче, чем наш отец. Мама тоже не была злой, но всё равно по теплоте и нежности она ну никак не могла сравниться с папой.
Зойка-артистка очень похоже изображала папу. Она садилась на диван, поджимала под себя ноги крест-накрест, наклеивала на лицо добрейшую улыбку и говорила тихим голосом с лёгким татарским акцентом:
— Дети, послушайте, я расскажу вам древнюю крымскую легенду о Мисхорской русалке. Когда-то, давным-давно, в деревушке Мисхор, на берегу моря жила красивейшая татарская девушка по имени Арзы, которую похитили злые разбойники и продали в гарем турецкого султана, в Стамбул. Там она родила дочь, но, не выдержав разлуки с любимым Крымом, бросилась со скалы в воды Босфора. Но знаете, дети, случилось чудо — она не утонула! О, нет! Она вместе с ребёнком поплыла по Чёрному морю к Крыму. В море у неё вместо ножек вырос русалочий хвост, а тело покрылось рыбьей чешуёй. Она вышла из моря около Мисхора, и сейчас там, среди морских волн, недалеко от берега стоит у скалы памятник бесстрашной русалке…
И мы все — папа, мама и я — смеялись, аплодировали и хвалили Зойкин артистический талант.
Впрочем, с неменьшим талантом Зойка рассказывала и мамины еврейские анекдоты о вездесущем Рабиновиче. Она мазала губы маминой помадой, надевала мамины очки, напяливала на себя мамин атласный халат, ложилась на диван и говорила, имитируя протяжный еврейский акцент:
— Рабинович, я слышал, вы купили новый телевизор! Вы таки стали лучше жить?
— Я вас умоляю, Фима! Нам таки стало лучше видно, как другие живут лучше нас…
И мы опять хохотали, и расхваливали Зойку, и говорили, что её ждёт блестящее артистическое будущее.
Мы жили в Киеве на Подоле, в нижней части города, в ветхом домишке на Ярославской улице. В этом доме до войны жили мамины родители. Перед тем, как в 41-м году немцы заняли Киев, вся семья эвакуировалсь в Ташкент, куда в это время хлынули десятки тысяч беженцев из Украины и Белоруссии. Маме тогда было семь лет.
После окончания войны семья не вернулась в Киев. В Ташкенте мама окончила школу и поступила в финансово-экономический институт. И стала постоянной посетительницей танцев в Окружном Доме Офицеров. Вот на этих танцах она и встретила красавца-татарина по имени Марат, студента Политехнического института.
И влюбилась. «А он, — рассказывала нам мама, смеясь, — был от меня без ума! Просто без ума! Он был такой умный. Так красиво ухаживал за мной. И был он очень весёлый, постоянно шутил и хохотал очень заразительно. Он только мрачнел тогда, когда рассказывал, как Сталин выселял татар из Крыма в Ташкент в 44-м году…»
Спустя много лет, я прочитаю об этом выселении у Солженицына, в «Архипелаге Гулаг»:
«Наверно, с воздуха, с высоких гор это выглядело величественно: зажужжал моторами единовременно весь Крымский (только что освобождённый, апрель 1944) полуостров, и сотни змей-автоколонн поползли, поползли по его прямым и крученым дорогам. Как раз доцветали деревья. Татарки тащили из теплиц на огороды рассаду сладкого лука. Начиналась посадка табака. (И на том кончилась. И на много лет потом исчез табак из Крыма.) Автоколонны не подходили к самым селениям, они были на узлах дорог, аулы же оцеплялись спецотрядами. Было велено давать на сборы полтора часа, но инструктора сокращали и до 40 минут — чтобы справиться пободрей, не опоздать к пункту сбора, и чтоб в самом ауле богаче было разбросано для остающейся от спецотряда зондер-команды. Заядлые аулы, вроде Озенбаша близ Биюк-озера, приходилось начисто сжигать. Автоколонны везли татар на станции, а уже там, в эшелонах, ждали ещё и сутками, стонали, пели жалостные песни прощания».
… Мамины родители яростно сопротивлялись замужеству дочери.
— Где это видано, чтобы хорошая еврейская девочка выйшла замуж за какого-то безродного татарина!? — кричал дед, размахивая костылём. (В 43-м году ему ампутировали ногу под Ленинградом). — Через мой труп!
Но деду не пришлось превратиться в труп. Мама вышла замуж и в 55-м году родила Зойку, а ещё через пять лет — меня.
А шесть лет спустя мы всей семьёй переселились в Киев, в старую квартиру деда на улице Ярославской. Дед был инвалидом войны, подполковником в отставке, обвешанным орденами и медалями, и хотя прописка в Киеве была запрещена, нас всех прописали в его ветхом домишке почти без проблем. Я пишу «почти», так как папу долго не хотели прописывать, ссылаясь на то, что он — сосланный крымский татарин и ему не место в Советской Украине. Пришлось нашему деду, навесив все свои ордена, идти на приём к разным высокопоставленным жлобам и орать там, стуча костылём, что все они «тыловые крысы» и он их всех «перестреляет», если его любимого зятя не пропишут в Киеве.
Впрочем, даже долгожданная прописка не гарантировала папе приличную инженерную работу в киевских проектных институтах. С проклятой графой «крымский татарин» он смог устроиться — да и то с трудом — прорабом на строительстве метро.
Детство обычно кончается где-то в пятнадцать-шестнадцать лет, но у меня оно кончилось, когда мне исполнилось двенадцать — в тот день, когда отца посадили.
Он возвращался с мамой из кинотеатра. Они шли, держась, как обычно, за руки, словно молодожёны — так, как никто никогда не ходил по нашей задрипанной Ярославской улице. Они повернули в наш двор и столкнулись лицом к лицу с дядей Миколой, нашим дворником. Ходили упорные слухи, что при немцах он был полицаем и что в Харькове и Полтаве он участвовал в расстрелах евреев и партизан. Дворник был вдребезги пьян.
— Гуляете? — гаркнул бывший полицай. — Татарва под ручку с жидовочкой!
Папа, ни слова не говоря, вырвал из рук дворника метлу и, размахнувшись, ударил его черенком метлы по голове. И попал в висок.
Папу судили за убийство и посадили на двенадцать лет.
А через семь лет из Владимирского изолятора пришло известие, что заключённый Муслимов Марат Измаилович скоропостижно скончался от сердечного приступа.
Поседевшая и жутко постаревшая мама вернулась из Владимира поздно вечером и, не проронив ни слова, стала стелить себе постель. Я смотрел, давясь слезами, как она аккуратно расправляла простыни и клала рядышком две подушки — одну для себя, а другую для папы.
Она легла, положила руку на папину подушку и уснула.
И утром не проснулась.
Во врачебном заключении было написано: «… скончалась скоропостижно от сердечного приступа». Это был точно такой же диагноз, который поставили нашему папе тюремные врачи во Владимирском изоляторе.
Зойка окончила режиссёрский факультет киноинститута через год после маминой смерти и получила назначение в Ташкент, на «Узбекфильм».
И так несчастливо получилось, что за все последующие годы мы виделись с ней всего раза два-три, не больше. Я за это время окончил факультет журналистики Киевского университета и стал вести нелёгкую, малоденежную и беспокойную жизнь штатного и внештатного корреспондента различных провинциальных газет.
Я прилетел к ней в 92-м году, поздней осенью. Я тогда работал корреспондентом спортивной газеты в Волгограде и был послан редакцией на какой-то азиатский чемпионат по тяжёлой атлетике.
Мы с Зойкой обнялись, всплакнули, и помянули добрым словом маму и папу.
— Зойка, — сказал я, когда мы сидели за столом на её кухне, — ты писала, что расходишься с мужем. Это какой у тебя муж по счёту?
Зойка расхохоталась и разлила водку по рюмкам.
— Третий, — сказала она, закусывая солёным огурцом.
Вот точно так же зашаталась, надломилась и рухнула наша страна — и притом безо всякой революции…
— Самое смешное не это, — говорит Зойка. — Помнишь, Мишенька, как я страстно хотела стать русской? Помнишь, как я говорила, что русской быть лучше всего? Помнишь? А всё оказалось не так… Вот я работаю на этом сучьем «Узбекфильме» уже почти пятнадцать лет. Я работала за это время на десяти картинах, но ни на одной я не была главным режиссёром! А почему? А потому, что я — не национальный кадр! Потому что я русская! Если б я, дура, осталась татаркой, я бы здесь сделала блестящую карьеру! У узбеков половина их интеллигенции состоит из татар… Давай выпьем ещё по одной, Миша.
Зойка выпила и подпёрла подбородок ладонью.
— Почему мы, сто пятьдесят народов, не можем любить друг друга? — сказала она. — Вот как наш папа-татарин любил маму-еврейку? Что ж это за страна, где скверно быть татарином, ещё хуже — евреем, но даже русской быть плохо!?
Она помолчала, а потом произнесла тихо:
— Я, Мишенька, наверное, уеду.
— В Комсомольск. Третий супруг зовёт меня. Просит прощения и хочет мириться.
— И что ты там будешь делать?
— Поступлю на курсы бухгалтеров. Стану квалифицированным бухгалтером. Как наша мама. Дебит, кредит, сальдо… — Она обвела взглядом кухню и добавила: — Знаешь, Миша, а ведь у меня готов сценарий фильма по леонид-андреевскому «Рассказу о семи повешенных»… И я недавно закончила сценарий многосерийки по бунинским «Окаянным дням»… Но кому в наши окаянные дни нужны Леонид Андреев и Иван Бунин? И что мне с этими сценариями делать в Комсомольске?
— Зато там Россия, — напомнил я ей. — А ты у нас русская.
Она уронила голову на скрещённые руки и глухо произнесла:
— Помнишь, Миша, песню о якобы чудодейственном берёзовом соке, которым нежная мать-Россия напоит нас, её любимых детей?
Как часто, пьянея от светлого дня,
Я брёл наугад по весенним протокам,
И Родина щедро поила меня
Берёзовым соком, берёзовым соком…
Открой нам, Отчизна, просторы свои,
Заветные чащи открой ненароком
И так же, как в детстве, меня напои
Берёзовым соком, берёзовым соком…
Зойка встала, вытерла слёзы и поцеловала меня.
— Пошли спать. И пусть тебе, Миша, явятся во сне наша мама и наш папа…
… Но ни мама, ни папа мне в ту ночь не приснились. А взамен их, в мутной полудрёме, мне пригрезился наш двор на Ярославской улице в Киеве. Я стою посреди двора, окружённый оравой хулиганистых мальчишек. Они скачут вокруг меня, тычут в меня пальцами, хохочут и орут что есть мочи уличную песенку 60-х годов:
Хорошо, что наш Гагарин
Не еврей и не татарин,
Не калмык и не узбек,
А советский человек…
Петля и камень в зелёной траве (29 стр.)
По пустынной улице проехала милицейская машина — желто‑синяя, с пульсирующими на крыше красными сполохами тревожных фонарей, с медленно вращающимися серебряными рупорами. Из рупоров доносилось покашливание надзирателя ‑«кх‑ках‑кхе», «кх‑ках‑кхе». Он прочищал глотку спокойно и естественно, не обращая на нас внимания, не стесняясь нас, как он не стеснялся окружающих стен, камней, деревьев.
— В этом есть что‑то похожее на приготовления к казни… — сказал Эйнгольц.
Плотный, коренастый, тяжелый, с коротким толстым носом‑хоботом, Эйнгольц был похож на тапира — маленького несостоявшегося слона. Красноватые глазки за бифокальными линзами печально смотрели на пустую дорогу.
Он положил мне на плечо руку — белая беззащитная кожа рыжего, измаранная сгустками веснушек, истыканная редкими щетинками белых волос.
— Кого казнить будут, Шурик?
Из магазина «Варна» порскнула толпа баб. Они бежали, держа в руках банки баклажанов «баялда». Хорошая штука, взять бы, но мы и так опаздываем.
Мне было жалко Шурика, потерявшегося здесь тапира, мудрого, сильного, застрявшего навсегда экспедиционера — красавца из другого мира. Он попал не в тот отряд генетического десанта.
— Шурик, тебе было бы хорошо стать профессором в маленьком университетском городке. Где‑нибудь на Среднем Западе…
Он покачал головой:
— И что я бы им преподавал?
— По‑моему, ты знаешь все. Рассказывал бы им о нас.
Эйнгольц сделал по крайней мере еще десять своих неровных ощупывающих шагов, наклонился ко мне и тихо сказал:
Ула, я начинаю думать, что мы никому не нужны. Мир не хочет о нас знать, он нами не интересуется, он забыл о нас…
— А история? Этнографы? Археологи?
— Нет, их время еще не пришло. Мы — кошмарная Атлантида, дикая и кровавая, над нами океан лжи, насилия и забвения.
Какие‑то фабричные девочки, крикливо одетые, в яркой косметике, пили из бутылки портвейн, пронзительно смеялись, а одна, посмотрев на Эйнгольца, громко запела:
Хорошо, что наш Гагарин
Не еврей и не татарин,
Не калмык и не узбек,
А советский человек!
Девчонка была красивая, рослая, с круглыми глупыми голубыми глазами. Эйнгольц смотрел на нее с доброй улыбкой, почти ласково. Может быть, она будила в нем какие‑то воспоминания? Мне казалось, что ему хочется погладить ее по голове. Там, в его мире, она, наверное, была кошкой. Или стройной длинношерстной колли.
И тут откуда‑то издалека, с самого конца проспекта, донеслось завывание, вначале негромкое, вялое, будто плач больного кота, но с каждым мгновением оно становилось пронзительнее и гуще, оно приобрело яркий желтый цвет и уродливую форму падающего с неба зверя, вой был плотным, как замазка, и невыносимо скребущим, словно стеклянная вата за шиворотом.
Это мчался перед кортежем милицейский «мерседес». Сирена выла ритмично, она опускала животный крик боли до низкого ужасного рева и взмывала вверх яростно‑синим свистом отчаяния и страха перед надвигающейся волной страдания. Казалось, что сидящие в «мерседесе» рвут руками его внутренности, и он вопит, рыдает и молит стоящих на тротуарах людей забыть о достоинстве. Сирена — электромеханический приборчик, симулянт и шантажист — своим ненастоящим страданием показывала людям, что можно сделать с ними, если так способны кричать металл и пластмасса.
Хлынул, наконец, черной рекой правительственный проезд. Огромные мрачные машины, стальные ящики на толстых колесах, лавиной мчались по проспекту. Взлетели вверх флажки, все заголосили, в задних рядах заметались, забегали. Визг, прыжки, суета и крики, толчея, отдавленные ноги, вопль восторга — вона, вона! на второй машине! усатенький! с погонами!… Ур‑а‑а!
Какой‑то дорогой гость с числительным титулом ‑первый заместитель, второй секретарь, третий председатель.
Частушки
Жили мы в гражданском браке
Не расписаны негде
Я товарищ ты гражданка
Я мешаю Вам уже
Надоело мыть посуду
Жрать варить и убирать
Твоей хозяйкой я не буду
Я хозяин твою мать
Ты в постели никакая
Я в постели никакой
Так зачем же дорогая
Без любви нам жить с тобой
Не хожу за каждой юбкой
Найду девку с огоньком
Назову её голубкой
А я буду голубком
Первый снег обычно тает
Первый дом идёт с трудом
Как долги отдать не знаю
Я не банкир,а управдом
Стройка века задолбала
Высотой два этажа
Дан приказ не отступаю
Позади уже Москва
Мы гордимся, что Гагарин не еврей и не татарин
Не тунгус и не узбек, а наш советский человек
На деревне девки пляшут, самогонку пьют в разлив
Тракторист Самсонов Паша уезжает в Тель-Авив
Уезжали мы на БАМ с чемоданом кожаным
А назад вернулись с БАМа с хреном отмороженным
Потеряла милка честь, я иду на поиски
Может это Пентагон или хунты происки
Милка показала в койке новое движение
Я то думал перестройка, а это ускорение
Прощай милка дорогая, уезжаю в Азию
Потому последний раз на тебя залазию
Хулиганы драться стали, постовой исчез, как дым
У него свисток украли, он помчался за другим
Физкультура, физкультура до чего ж ты довела
Даже наша баба Маня в церковь в трусиках пришла
Водолаз, водолаз утопающую спас
А когда на ней женился, сам пошел и утопился
В клубе жулика судили, судьи вышли на совет
А девчата вдруг спросили, танцы будут али нет